Лжедьявол
Шрифт:
– Не знаю, – бурчит Мишка. – В декрет ушла.
Есть определённая прелесть в общении с людьми неинтересующимся и болтающими первое, что в голову придёт. Мне лично любопытно, что такого творится в жизни у Мишки, если первым, о чём он подумал, был декрет, потому как ушли не в него: старому преподу было уже за пятьдесят… Об этом и сообщаю Мишке.
Неожиданно ловлю себя на мысли о том, что он, может, вовсе и не из тех, кто не интересуется, а просто со мной говорить не хочет. С одиночками такое случается, и притом довольно часто. Если у нас и заводится компания, желающая посвятить во все тайны с подробностями, то делает она это обычно из жалости, думая, что мы ущербны и несчастны, раз не сумели завести друзей среди чужаков. Нет ничего хуже общения из жалости – оно в любом случае оставляет тебя
Обнаруживаю в себе даже остаточную благодарность к Мишке за то, что он честно не изображает заинтересованности.
Кроме того, обнаруживаю, что в аудитории стало подозрительно тихо, и десятки глаз снова устремлены на меня. Сатана тоже смотрит, неотрывно, внимательно, с презрением и ненавистью во взгляде: ещё немного, и, плюнув на меня, пойдёт искать новую королеву.
– Вы считаете, – чеканит он, театрально прикрыв глаза, – что недостаточно помешали нам своим опозданием? Будьте добры помолчать.
А он хорош, чёрт! Как вжился в роль! Ещё немного, и я сама готова буду поверить, что он не Дьявол.
Собственно, уже почти готова: разве можно Дьявола вывести из себя простой болтовней? Да и будет ли он притворяться профессором сам, не принуждая к чёрной работе свиту? Нет, пожалуй, не будет. А может, он раньше так не делал… Раз говорят, что люди способны меняться, почему бы не измениться Сатане?
С другой стороны, довольно наивно было бы полагать, что Дьявол – плохой актёр и никудышный притворщик. Он прикидывался змеем. Он притворялся уже профессорами. Он бывал даже собакой. Он может снова сделать вид, будто он ангел… Словом, это такое существо, от которого никогда не знаешь, чего ждать, и который всегда может таиться где-то поблизости. Будет ли он в отражении, соседом в трамвае, сбежавшим от хозяев пуделем – мы ни за что этого не узнаем, пока не станет слишком поздно, а вокруг не начнёт твориться чертовщина. Тогда люди вспомнят и всё поймут. Безумцы будут оправданы, а граждане вменяемые гордо, но доверительно будут признаваться друг другу: «Я знал, что это он!». Задним-то числом все они великие прорицатели!
Тихо извиняюсь, утыкаюсь в свою тетрадь, пишу тему. Почерк у меня мелкий и кудрявый, будто овечья шерсть. Даже и не знаю, что это должно сказать обо мне…
Писать не хочется: тема неинтересная, да и вообще я не люблю хирургию. Знаю, что это полезно, и она должна бы пригодиться мне в будущем, но пока мы режем шеи и животы здоровым животным, не нуждающимся в операции, и мне жаль их. Сказать по правде, я вообще довольно слабохарактерная, и, наверное, мне здесь не место.
Это место меняет каждого, кто приходит сюда: почти не бывает таких, кто подходит ему сразу. И дело, конечно, не в самом месте, а в его обитателях – тех, кого изменили давным-давно, учителях, в чьи головы вложены готовые выводы… Могу с уверенностью сказать, что, придя сюда год назад, я любила животных немного больше, и что-то во мне тихо шепчет, что, уйдя, я перестану любить их совсем. Когда нам сказали на первом курсе, для чего нужен ветеринар, я пришла в ужас: «… чтобы человек не заразился, употребляя в пищу молоко и мясо». Их не нужно любить. Их нельзя любить. Они всего лишь продукция для нас. Тогда это повергало меня в истерику, теперь я спокойно отношусь к сему факту, и быть может, к выпуску он намертво въестся в мой мозг.
Пока думаю об этом и сопоставляю свой моральный облик с требованиями, Дьявол заканчивает объяснения и отправляет дежурных за козлом.
– Остальные застёгивают халаты и идут в операционную, – велит он.
В аудитории не раздаётся ни слова, ни перешёптывания: все послушно откладывают конспекты, встают и уходят, на ходу застёгиваясь. Это было бы совсем жутко, если бы двигались они синхронно, но движения разрознены, а поступь нестройна, и это немного успокаивает меня, потому что воцарившийся с пришествием Сатаны порядок и раболепное послушание несколько настораживали и наталкивали на мысль о том, что Лукавый взял, да и заменил настоящих людей куклами, иллюзиями или собственными прихвостнями, велев им сидеть тихо и строго следовать его указаниям.
Тоже встаю и иду, но против потока – к преподавательскому столу. Сатана сидит неподвижно, будто бы как раз ожидая меня; пальцы медленно постукивают по резному набалдашнику, на худых руках проступают голубоватые вены. Дьявольски красивые руки! На мгновение даже ловлю себя на мысли, что он мог бы подойти почти к любой девушке и вкрадчиво пригласить её пойти с ним на бал. О, она бы согласилась: женщины нынче пошли неразборчивые, прыгают в койку к каждому первому, и оправдывают себя равенством с мужчинами, для которых, как для охотников, такое поведение приемлемо и даже одобряемо. Вот только нет больше среди них охотников: сплошные собиратели и падальщики, шарящие в жухлой траве в поисках того, что ещё не растащили. Жалкие существа! На деле я не порицаю ничей образ жизни, и каждый волен вести себя так, как он сам желает, вот только оправдания их нелепы и прежде всего служат затем, чтобы не казаться такими уж мерзкими самим себе.
Человек, знающий хотя бы самую малость, понимает, что переубедить других получается редко, а переубедить идиота – дело и вовсе невозможное. Человек, знающий немного больше, понимает к тому же, что каждый волен жить своим разумом, и переубеждать кого угодно в чём бы то ни было – последнее дело. Хочешь – ложись под Дьявола, хочешь – под бомжа Герасима, а можешь до конца дней своих хранить девственность и переехать жить в Тибет, но только всегда стоит помнить, что окружающий имеет право хотеть чего-то иного.
Я только не понимаю, отчего же Дьявол не взял первую же попавшуюся доступную особу, потому что ему, кажется, не очень важно, чтобы были соблюдены хоть какие-нибудь критерии. А выглядит он презентабельно и женщин, несомненно, привлекает.
Однако я подхожу к нему не затем, чтобы выразить своё восхищение, благоговение или возмутиться выбором королевы. По крайней мере не сразу, не пока товарищи мои находятся в аудитории и вообще в зоне слышимости.
– Отметьте опоздавшую, – прошу я, мельком поглядывая на дверь, за которой скрывается последний.
– Фамилия? – зачем-то требует Дьявол, наклоняясь к журналу.
Трижды «ха!» – будто он её не знает или впервые меня видит!.. Или всего лишь поддерживает затеянную мной игру, мы будем притворяться при всех остальных, будто я не знаю, кто он, и что ему нужно? Что ж, нас и правда могут ещё слышать, и я подыгрываю:
– Вишнёвая. – И тут же, не выдержав распиравшего меня последние полчаса любопытства, прямо замечаю: – Не знала, что вы ещё и хирург.
– Отчего бы и нет? – удивляется Дьявол. Похоже на искренность, вот только всё равно с примесью презрения и отвращения. – Вам ведь известно, Алиса Евгеньевна, что я никогда не был подобен вам, что я творение бога? Известно, я полагаю. Тогда скажите мне, может ли человек, срань господня, уметь делать нечто такое, что не под силу мне?
Довольно резкие слова. Они подстать однако его жёсткому, пропитанному ненавистью взгляду. Я понимаю, что в эту минуту он впервые говорит о людях искренне, без наигранных, хотя, возможно, и присутствующих в нём в некоторой степени сострадания и сожаления. Я понимаю, что он презирает и ненавидит весь мой род, включая и меня саму.
– Вы подослали ко мне свою ведьму, – говорю я, вместо ответа на его вопрос. Сатана ведь всё равно не ждал на него ответа.
У меня нет сейчас времени размышлять о его словах, вопросах и интонациях, о его взгляде и о жестах – надо расспросить обо всём, пока он не ушёл, пока пара не кончилась, пока я помню, потому что эти размышления наверняка унесут меня очень далеко, и я уже не вспомню даже, с чего они начались, не то, что предшествовавший им разговор. Тем более, что в меня закрадывается подозрение, будто Дьявол прав, и обижаться будет не на что. Это всё равно, что сказать собаке, что она собака, и потому глупее меня, человека. Нельзя на такое обидеться.