Маленькая ложь Бога
Шрифт:
Я держусь рядом с Ивуар, чтобы принять на себя часть ее беспокойства и непонимания. Внучка понимает, что что-то происходит, но что именно — не знает.
Проходят секунды, может быть, даже минуты.
— Привет, папа.
Ну вот, наконец-то он заговорил. Я чувствую, как от звука этих простых слов Ивуар стало легче. Думаю, мне тоже.
— Вот, пришел к тебе в первый раз. Я не собирался, заехал за Ивуар, мы проезжали мимо кладбища, и я вдруг вспомнил, что сегодня двадцать третье. То есть ровно шесть месяцев уже. Полгода. Блин, папа, ты не представляешь, что такое жизнь без тебя. Сущий ад. Знаешь, даже если бы мне сказали прожить ближайшие двадцать лет, не видясь с тобой, но я при этом знал бы, что ты живешь где-то, в какой-нибудь захолустной деревне в сердце Африки или Индии, я мог бы быть счастлив. Даже не имея возможности поговорить с тобой, только зная, что ты жив, что у меня есть отец, — мне было бы этого достаточно. А сейчас все это — нет, это совершенно невозможно. Мне не хватает тебя, папа, все время не хватает. Даже в те минуты, когда мы раньше не виделись, — все равно не хватает. Когда
Он молчит. Он не может больше произнести ни слова, потому что он плачет. Он начал тихо плакать, еще пока говорил, а теперь рыдания становятся все громче, и он боится, что их услышит Ивуар, — если бы он знал, если бы только мог себе представить все, что она видит, что понимает в свои три года. Но он сдерживается. Ради нее.
— Как все это несправедливо… Почему мне было дано так мало времени пожить с мамой и с тобой? Некоторые до шестидесяти лет живут, имея родителей, даже дольше, а я что, не имею права? Четыре коротких года с мамой и от силы двадцать пять с тобой? В общей сложности с вами обоими и тридцати лет не наберется — это все, что мне позволено? Но вы же мне были так нужны, папа, ты мне был так нужен! И сейчас тоже, понимаешь? Если у меня есть ребенок, это не значит, что я стал взрослым мужчиной, я хотел остаться ребенком, твоим ребенком, я хочу быть твоим сыном, папа, твоим мальчуганом, твоим малышом, мальцом, как ты говорил. Мне мало одних воспоминаний… Я хочу по-прежнему быть тем, о ком ты беспокоишься, кому даешь советы, с кем смеешься, я хочу слышать твой голос, снова и снова видеть твое лицо, твою улыбку. И твои глаза тоже… Взгляд, которым отец смотрит на сына, — это так важно, как можно жить без этого? Твои глаза так много говорили мне, папа. Тебе не надо было говорить: «Я люблю тебя», я понимал это по твоему взгляду.
Еще несколько слезинок, голос прерывается, затихает в конце фразы. Но он хорошо держится.
— В сущности, лучшие мои воспоминания я увидел в твоих глазах. Помнишь, как я в первый раз забил гол? Мне было лет девять, думаю, и я был не слишком силен в футболе, теперь я это понимаю, но ты приходил болеть за меня на каждый матч, пока не случилось это чудо, этот забитый мною гол, единственный и неповторимый, я целился вправо, а мяч полетел влево, я заорал, подняв руки к небу, и, бросившись в объятия товарищей по команде, оглянулся на тебя и увидел твой взгляд, твою гордость за меня. Для меня это было все равно что целый стадион, скандирующий мое имя; а мой не слишком удачный удар — все равно что лучший гол — в правый верхний угол — Кубка мира… В твоих глазах все выглядело прекраснее, круче. А стихи, помнишь стихи? Сколько мне было — от силы тринадцать, и я с начала лета был влюблен в соседскую девочку, ей было пятнадцать, и она казалась мне самой красивой на свете, и я действительно верил, что мне помогут стихи — как в кино, которое мы посмотрели с тобой накануне… Я обратился к тебе за помощью, попросил подсказать рифму к имени Люси, ты с ходу ответил «проси». Я удивился такому недостатку вдохновения и только потом понял… Когда я вернулся, комкая в руке измятый листок со стихами, ты сделал вид, что не замечаешь моих покрасневших от слез глаз, и несколько часов не трогал меня, пока я сидел, закрывшись у себя в комнате. А потом, ближе к ночи, ты тихонько постучал в мою дверь, заказал мою любимую пиццу — пепперони-гигант, и мы смотрели на крохотном экране моего телика какой-то дрянной боевик. Мы ни о чем не говорили, ты просто сидел на ковре у моего дивана — ты был рядом. Когда фильм закончился, ты сказал просто: «Смотри-ка, какие мы были голодные — всю пиццу прикончили!» Я с трудом проглотил один кусочек, тебе пришлось здорово потрудиться, чтобы доесть остальное, и это тоже я понял гораздо позже: ты съел эту пиццу для того, чтобы все выглядело, как всегда, чтобы у меня не возникло впечатления, будто мир рушится, ты ел за двоих, потому что нас уже много лет было двое, и мы были единым целым, мы все проживали вместе — ты и я. Когда в тот вечер ты уходил из моей комнаты, ты посмотрел на меня чуть дольше, чем обычно, не слишком долго, чтобы не смутить меня, но как раз столько, чтобы я понял, что ты понимаешь, что ты здесь, со мной, и что ты всегда будешь рядом. И я поверил в это. Я думал, что ты и сегодня все еще будешь рядом со мной. Блин. Как прекрасна была жизнь, когда я был твоим сыном… По сути дела, я не знаю, злиться ли мне на весь мир за то, что я так рано потерял тебя, или благодарить небо за то, что ты у меня был, — ты, мой дорогой папа, — все эти счастливые годы.
Ну вот, он взял себя в руки. Думаю, слезы пошли ему на пользу, и слова тоже. Слова помогают плакать, а слезы помогают заживлять раны. Лео хорошо говорил, надеюсь, что и рана его заживет.
Он вытирает глаза, оборачивается к Ивуар, целует ее в лобик и широко улыбается:
— Ну что, дорогая, хочешь мороженого?
— Дааааа!
— Тогда давай вылезем из коляски, хорошо? Тебе скоро три годика, надо больше ходить!
— Хорошо, папа!
Сердечко Ивуар согревается. И, поднимаясь обратно, я вижу, как они удаляются, держась за руки, под звук собственных шагов по белому гравию.
Один год
Конец
— Поздравляю тебя, поздравляю любя, с годовщиной садовой поздравляю тебя!
— Слушай, ты, конечно, Бог во многих вещах, но явно не в поэзии!
— О чем это ты?
— Тебя ничего не смущает в этой «годовщине садовой»?
— А что?
— Да как-то не слишком складно звучит, даже, я бы сказал, не слишком грамотно. Что это за «годовщина садовая»? «Голова садовая» — это я понимаю, а «годовщина»? Ну кто так говорит? Мог бы просто, без всяких дурацких стихов, поздравить меня с первой годовщиной моего пребывания в саду. Было бы гораздо приличнее, уверяю тебя.
— Умеешь ты все испортить…
— Если бы мне еще полагался кусок праздничного торта — это было бы другое дело… А тут не вижу поводов для веселья, разве что можно было бы отметить недавнюю безвременную кончину моего психического здоровья. Честное слово, я больше не могу…
— Вечно ты сгущаешь краски! Некоторые тут находятся десятилетиями, а есть и такие редкостные экземпляры, которые веками наблюдают за эволюцией мира! Так что признайся честно: этот год ведь быстро пролетел?
— Если для тебя слово «быстро» означает «количество времени, способное породить глубокие и закономерные суицидальные настроения», тогда — да, действительно, год пролетел быстро. А если серьезно, у меня такое впечатление, будто я тут нахожусь уже целую вечность.
— Неужели?
— Ты представить себе не можешь, как я скучаю! Сил моих больше нет! И могу тебе сказать, что мой последний час приближается во всех смыслах этого слова: как только я воспользуюсь Третьей Властью, я немедленно уйду отсюда.
— Даже так?
— Да. Здешняя жизнь или, по крайней мере, существование, подразумевает, что мы можем видеть, делать что угодно, но, по сути дела, главное проходит мимо нас. Стоя у подножия великих пирамид, я не ощущаю ни солнечного тепла на своей коже, ни песка под ногами; находясь на борту космической ракеты во время старта, я не испытываю этого невероятного ощущения в животе, когда все внутренности словно просятся наружу; а на вершине Гималаев, при всей потрясающей красоте видов, я не чувствую, как мои щеки кусает мороз. Я ничего не чувствую.
— У тебя нет больше физических ощущений, но чувства — эмоции — у тебя остались, разве не так?
— Так. И тут дело обстоит неплохо, как мне кажется. Лео понемногу справляется с горем, я чувствую, что он уже не так грустит, во всяком случае, не так часто. Да и Ивуар выглядит счастливой и спокойной, за последние месяцы сфера вызывала меня к ней всего два раза… И потом, знаешь, чем больше проходит времени, тем больше я ощущаю себя с ними сторонним наблюдателем. Впрочем, теперь я и не «с ними», а «среди них». У меня нет там своего места. Наконец, думаю, я все уже повидал на земле, ничто меня больше не удивляет, не восхищает. Так что я говорю «стоп». Пора заканчивать.
— Ладно, хорошо… А когда ты собираешься воспользоваться своей Властью?
— Вообще-то, завтра.
— Уже?
— Да. Лео уезжает с семьей на уикенд, дом будет пустой, так что я смогу реализовать свой план.
— Ты уверен?
— Абсолютно.
За эти месяцы мой план относительно Последнего часа изменился. Я много думал и не без сожаления решил, что лучше будет отказаться от идеи часового разговора между Лео и Давидом-Комиком. Я боюсь, что разволнуюсь, Лео примет меня за сумасшедшего, и все будет испорчено; а главное, я понял, что этот час будет слишком короток и, в сущности, ничего мне не даст, разве что позволит физически побыть рядом с ним.
Ведь я и так вижу его, своего сына, вижу и слышу каждый день без исключения. Я присутствую, когда он рассказывает Марион, как прошел у него день, я жалею его, когда у него неприятности; я радуюсь, когда у него все в порядке, у меня сжимается горло, когда я вижу, как он разглядывает наши с ним фотографии; я смеюсь его шуткам — даже тем, которые уже слышал, беспокоюсь, когда он заболевает; а главное, в каждое из этих мгновений я люблю его.
Что, в сущности, делает любой отец. Просто он не видит этого, и если я могу сколько угодно времени быть рядом со своим сыном, он никогда не сможет быть рядом со своим отцом. Тогда зачем мне эти несколько дополнительных минут с ним? Это слишком эгоистично.