Маленькая принцесса
Шрифт:
По вечерам, проходя мимо освещенных окон, она украдкой заглядывала в них и придумывала, кто же это сидит за столом или у камина. На площади, где стояла школа, она познакомилась с несколькими семьями. Больше всего она любила тех, кого назвала Большим Семейством, потому что там было очень много детей, целых восемь, и румяная круглолицая мать, и румяный крепкий отец, и румяная толстая бабушка и масса всяких слуг. Одни дети гуляли, других катала в коляске уютная няня, третьи куда-то ездили с матерью, и вечером все, кроме самых маленьких, бежали к дверям встречать отца, обнимали его, целовали, плясали вокруг него, искали, нет ли подарков в карманах, а то сидели в детской, глядя в окно, толкаясь, смеясь — словом, вечно делали что-то очень
9
МОНМОРАНСИ — старинный и очень знатный французский род. Из него вышло множество известных в истории людей. Имена, которые дает Сара детям из Большого Семейства — очень пышные, а иногда — просто фантастические.
Однажды вечером случилось очень — или не очень — значительное событие. Старшие дети ехали куда-то в гости и как раз, когда Сара вышла из дому, направлялись к карете. Вероника Юстейсия и Розалинда Глэдис в белых кружевных платьях с яркими поясами уже садились в нее, а пятилетний Гай Кларенс — еще нет. Он был такой хорошенький, румяный, кудрявый, с такими синими глазами, что Сара забыла о своем странном виде, да и обо всем, кроме него, и остановилась.
Были святки, и дети из Большого Семейства все время слушали рассказы о бедных сиротках, которых никто не водит в театр и никто им не дарит подарков — о голодных, холодных, оборванных… Добрые люди, чаще всего — хорошие девочки и мальчики, встретив их, непременно давали им денег или вели к себе домой и очень вкусно кормили. Сегодня Гай Кларенс как раз поплакал над такой книжкой и места себе не находил, пока не встретит бедную сиротку, не даст ей свой шестипенсовик и тем самым — не спасет. Он и не сомневался, что этой суммы хватит на все. Когда он шел по красному ковру от дверей к карете, шестипенсовик лежал в кармане его коротких штанишек. И в тот самый миг, когда Розалинда Глэдис прыгнула на мягкое, пружинное сиденье, он увидел Сару в стареньком платье и бесформенной шляпке. Она стояла на мокрой мостовой с корзиной в руках и смотрела на него голодными глазами.
Он подумал, что глаза у нее голодные, потому что она давно не ела — откуда же ему было знать, что изголодалась она по уютной, веселой жизни, о которой так явно говорило его румяное личико, и больше всего ей хотелось обнять его и поцеловать. Он видел, что у нее большие глаза, впалые щеки, худые ноги, старое платье, корзина на руке; вот он и достал свой шестипенсовик, и подошел к ней.
— Девочка, — сказал он, — у меня есть шестипенсовик. Я тебе его дам.
Сара вздрогнула и тут же поняла, что стала точно такой же, как бедные дети, глядевшие на нее в те, лучшие дни, когда она выходила из экипажа. Много раз она давала им денег; а сейчас покраснела, потом побледнела и целую минуту думала, что монетку не возьмет.
— Нет! — сказала она. — Нет, спасибо! Я не могу…
Голос ее настолько не походил на голос уличных детей, манеры настолько походили на манеры благовоспитанной барышни, что Вероника Юстейсия (ее звали Дженет) и Розалинда Глэдис (Нора) удивились и прислушались.
Но Гай Кларенс не мог отказаться от доброго дела и сунул шестипенсовик ей в руку.
— Возьми, — настаивал он, — купи себе поесть. Это же целый шестипенсовик!
Лицо его было таким приветливым и честным, он так явно расстроился бы, если б она отказалась, что Сара больше спорить не стала. Жестоко быть такой гордой, решила она и, подавив гордыню, подумала, что щеки у нее, наверное, совсем красные.
— Спасибо, — сказала она. — Ты хороший, добрый мальчик.
Он радостно вскочил в карету, она — тяжело дышала, и глаза ее светились в тумане. Да, она знала, что бедна и нелепа, но до сей поры не догадывалась, что ее можно принять за нищенку.
Тем временем в карете шел оживленный спор.
— Дональд (то был Гай Кларенс), — волновалась Дженет, — зачем ты дал ей шестипенсовик? Она совсем не нищая!
— Она по-другому говорит! — воскликнула Нора. — И лицо у нее другое!
— И вообще, она не просила, — подхватила Дженет. — Я так боялась, что она рассердится! Люди сердятся, когда их принимают за нищих, а они — не нищие.
— Ничего она не сердилась, — упорствовал Дональд. — Она засмеялась и сказала, что я добрый, хороший мальчик. И правильно! Это же целый шестипенсовик.
Сестры переглянулись.
— Нищая в жизни бы так не сказала, — решила Дженет. — Они говорят «Спасибо вам, сэр»… иногда приседают…
Сара не знала, что с этого дня Большое Семейство заинтересовалось ею не меньше, чем она — им. Когда она выходила, в окне детской появлялись небольшие личики, а потом, у камина, дети спорили о ней.
— Она там вроде служанки, — говорила Дженет. — Я думаю, она сирота. Но не нищая, хоть и одета так бедно!
И они стали называть ее «Ненищая», что звучало странновато, особенно когда это слово произносили младшие.
Сара провертела в монетке дырочку и носила ее на шнурке. Большое Семейство она любила все больше — как и других, которых еще могла любить. Она все сильнее привязывалась к Бекки и жадно ждала тех дней, когда учила маленьких французскому. Они обожали ее, боролись за право сидеть рядом с ней, держать ее за руку — и это согревало ее исстрадавшееся сердце. С воробьями она совсем подружилась — когда, встав на стол, она чирикала у оконца, почти сразу же раздавался шорох крыльев и стайка городских птичек являлась поболтать с ней, а также поклевать крошек. С Мельхиседеком они сблизились так, что он иногда приводил жену или кого-нибудь из детишек. Сара беседовала с ним, а он глядел на нее, словно все понимает.
А вот к Эмили чувства ее менялись. Началось это в час полного отчаяния. Она была бы рада поверить или хоть поиграть в то, что Эмили ее понимает и жалеет; она никак не хотела признать, что единственная постоянная спутница ничего не слышит и не чувствует — и сажала ее в креслице, и садилась перед ней, и глядела на нее, и «представляла», пока у нее самой глаза не расширялись от страха, особенно ночью, в тишине, когда семейство Мельхиседека едва попискивало в норке. Представляла она, к примеру, что Эмили — добрая волшебница и защищает ее от бед. Иногда она задавала ей вопросы, и почти слышала ответы — почти, но не совсем.
«Я ведь и сама не всегда отвечаю, — утешала она себя. — Скажем, если меня обидят, самое лучшее — промолчать, только смотреть на них и думать. Мисс Минчин тогда просто белеет от злости. А мисс Амелия пугается… и девочки. Если ты не сорвешься, люди чувствуют, что ты сильнее их, ты ведь одолела свой гнев, а они — нет, и наговорили глупостей, о которых потом жалеют. Гнев — страшная сила, но то, что помогает его сдержать — еще сильнее. Хорошо не отвечать врагу. Я редко отвечаю… Может быть, Эмили — в меня. Нет, ведь она и друзьям не отвечает, все хранит в сердце».
Но доводы эти не убеждали ее. Когда после долгого, тяжелого дня, побегав по холоду или по дождю, она возвращалась вся мокрая и не могла поесть, потому что все забывали, что она — только ребенок, ноги у нее устали, вся она продрогла; когда вместо благодарности она получала лишь замечания и равнодушные взгляды; когда кухарка орала и придиралась, мисс Минчин была «не в духе», а девочки смеялись над ее платьями — ей не всегда удавалось утешить выдумками свое одинокое, гордое, исстрадавшееся сердце.