Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
Гюнтер Вебер наблюдал со своего камня, как компания итальянских солдат открыла бутылки с вином, принялась размахивать руками и распевать. От них отделились нагие нимфы и побежали в море, визжа и неумело брызгаясь друг в друга, а он смотрел и улыбался с чувством превосходства, размышляя о том, что все итальянцы – сумасшедшие. Так решили в столовой – решила вся нация воссоединившегося немецкого народа: итальянцы – как дети, которых в конце вечеринки отошлют домой с воздушным шариком и леденцом на палочке, зажатыми в их липких пальцах. Получат Албанию и что-нибудь еще, в обладании чем фюрер не видит никакого смысла.
Веберу исполнилось двадцать два года, и прежде он никогда не видел голой женщины; он не принадлежал к числу тех закоренелых, принуждающих принести жертву насильников, какими были
Корелли взглянул снизу на открытое молодое лицо, и оно ему понравилось. Бесхитростное и дружелюбное.
– Хайль Гитлер, – сказал Вебер и подал руку.
– Хайль Пуччини, – ответил Корелли, протягивая свою.
– Лейтенант Гюнтер Вебер, гренадерский полк в Ликзури. Увидел вашу компанию и подумал, что следует подойти и представиться.
– Ага, – сказал Корелли, подмигивая, – вам захотелось подойти и взглянуть на женщин.
– Ничего подобного, – неуклюже соврал Вебер, – такое, естественно, приходилось видеть и раньше.
– Антонио Корелли, – сказал капитан, – но, естественно, наглядеться на такое, будучи мужчиной, нельзя.
– Точно, – солгал Карло, который в присутствии женщин видел причину своего глубокого душевного дискомфорта и смущения. Он всё еще вспоминал Франческо и теперь, награждая своей преданностью капитана, обнадеживал себя, что на этот раз привязанность должна стать такой, что непременно вознаградит и его. С Франческо он никогда не был в этом уверен до конца, к тому же Франческо был женат и выказывал сильную неприязнь к гомосексуалистам. Карло был рад, что Корелли не поклонник борделя и никогда не заставлял посещать его, как другие. Карло понял, что Корелли влюбился в Пелагию еще до того, как Корелли открыл это для себя: после любви к музыке, обожанию детей и мандолины это было весьма беспорядочно для одного человека.
– А не от великого ли композитора вы происходите? – спросил Корелли, а немец ответил:
– Я сказал Вебер, а не Вагнер.
Капитан рассмеялся.
– Вагнер не великий композитор. Непомерно раздутый, слишком многоречивый, очень напыщенный и властный. Нет, я имею в виду Карла Марию фон Вебера, того, кто написал «Вольного стрелка», еще два концерта для кларнета и симфонию до-мажор.
Вебер пожал плечами.
– Сожалею, синьор, я никогда не слышал о нем.
– А вы должны спросить, не происхожу ли я от великого композитора, – сказал Корелли, улыбаясь в предвкушении. Вебер снова пожал плечами, и капитан помог ему:
– Арканджело Корелли, ну? «Кончерти гросси»? Вы что, не любите музыку?
– Да нет, люблю… – Лейтенант замолчал, не в силах придумать что-нибудь, что ему действительно нравилось. – Вы не сказали, какой у вас чин.
– Я – целая нота, Карло у нас половинка, он же четвертушка, он же восьмушка, а вон тот парень в море – шестнадцатая, а маленький Пьеро у нас тридцать вторая. У нас в оперном кружке своя система званий, а вообще-то я – капитан. Тридцать третий артиллерийский полк. Пожалуйста, присоединяйтесь – у нас много вина, но девочки не на службе, и я уверен, у вас своих хватает. Кстати, вы прекрасно говорите по-итальянски.
Гюнтер Вебер уселся на песок, немного остерегаясь всех этих смуглых веселых иностранцев, и ответил:
– Я из Тироля. У нас многие говорят по-итальянски.
– Значит, вы не немец?
– Разумеется, я немец.
Корелли выглядел озадаченным.
– Мне казалось, что Тироль – в Австрии?
Вебер почувствовал, что у него лопается терпение: хватит уже того, что он слушал, как порочат репутацию Вагнера, одного из величайших первофашистов.
– Наш Фюрер – австриец, но никто не говорит, что он не немец. Я немец.
Наступило тягостное молчание, которое Корелли нарушил, вручив Веберу бутылку красного вина.
– Пейте, – сказал он, – и будьте счастливы.
Гюнтер Вебер пил и был счастлив. Вино, сверкающий жар солнца и облегчающий бальзам ветерка, запах алоэ, поразительное хоровое пение, вечно потрясающая нагота девушек, девственный свет, блестевший азбукой Морзе в непрестанном движении воды, сговорившись, все вместе растопили лед в его сердце.
Он позволил Адриане выстрелить из своего «люгера», потом уснул, потом его сбросили с камня в море, потом он наслаждался восхищением голых девушек, которым понравились его золотистый загар и светлые волосы, а вечером его доставили на базу – всего в песке, в расхристанной форме. Он полностью оплатил членство в оперном кружке и спьяну согласился, что если когда-либо выразит восторг по поводу Вагнера, то его расстреляют без суда и возможности обжалования. Он был единственным, кто не смог взять ни одной ноты, и ему присвоили звание «пунктирный остаток тридцать второй».
31. Проблема с глазами
Пелагия обращалась с капитаном настолько плохо, насколько было в ее силах. Если подавала еду, то ставила тарелку с таким грохотом, что ее содержимое плескалось и переливалось через край, а если, не дай бог, попадало на его форму, она хватала мокрую тряпку и, не выжимая ее, широко размазывала суп или жаркое по гимнастерке, беспрерывно издевательски извиняясь за ужасный беспорядок. «О, нет, прошу вас, кирья Пелагия, в этом нет необходимости», – тщетно возражал он, и она заметила, что, в конце концов, он приобрел привычку не придвигать стул к столу до тех пор, пока она не шваркнет на него еду. То, что он не мог ее усовестить, а также его полное нежелание нападать с какими-либо угрозами, чего можно бы ожидать от офицера оккупационных войск, лишь еще пуще раздражало ее. Она была бы рада, если б он кричал, требовал прекратить наглости, поскольку гнев ее был так силен и горек, что, казалось, избавиться от него можно только в конфронтации. Ей хотелось дать ему волю, благословить его наподобие протестантского проповедника, но капитан, похоже, стремился сорвать ее планы. Он оставался покорным и вежливым, а она в одиночестве репетировала все эти прищуры глаз и поджатые губы, что должны были сопровождать предполагавшуюся бурю встречных обвинений и презрения, которые она собиралась обрушить ему на голову, ежедневно с нетерпением ожидая этой возможности. Проведя два месяца в бессонных от гнева ночах, завернувшись в одеяла на кухонном полу, она отточила несколько вариантов язвительной речи-экспромта, которой собиралась поразить его. Но когда же представится возможность произнести ее? Как взорваться в праведном гневе, когда цель его остается смиренной и робкой?
Капитан казался ей нетипичным итальянцем. Правда, иногда он возвращался навеселе, и у него случались взрывы неудержимого веселья; порой он врывался в дом и падал на колени, преподнося ей цветок, который она принимала, а затем демонстративно скармливала козленку; как-то он вдруг подхватил ее правой рукой за талию, а левой – за правую руку и сделал пару головокружительных поворотов, словно вальсируя, но такое случилось только раз – когда его батарея выиграла футбольный матч. В общем – импульсивный, как все итальянцы, и, похоже, ничто на свете не заботило его, но с другой стороны, выяснилось, что он – весьма вдумчивая натура, но мастерски это скрывает. Довольно часто она видела, как он стоит у стены во дворе, заложив руки за спину, как немец, расставив ноги, и глубоко задумывается – то ли о горах, то ли о том, к чему они имеют отношение только как место, на котором можно спокойно остановить взор. Ей казалось, что в нем живет печаль сродни ностальгии, но дело, видимо, было не только в этом. «Если бы, – думала она, – он был как другие итальянцы, что свистят, когда я прохожу мимо, или стараются ущипнуть за задницу. Тогда бы я могла обругать его, стукнуть и сказать «Testa d'asino» и «Possate muri massa» [112] – и мне стало бы гораздо лучше».
112
Ослиная голова, тупица (ит.).