Марина
Шрифт:
Тогда почему же, чем больше проходит времени, тем больше во мне грусти от этой единственной встречи? Тем больше вопросов именно к этому человеку, тем больше желание его одобрения?
Должно быть, он что–то знает, этот Шарый. Такое, чего никто из них не знает.
На заводе все сдурели: решили, что я великая артистка. (Это все после того, как я принесла со студни бумажку, где просят мое начальство отпустить меня на месяц
От машинисток, которые печатали мое заявление, до директора завода, который его подписывал, — ажиотаж.
Машинистки, которые раньше, когда я приносила им на перепечатку бумаги, и смотреть–то на меня не хотели, только орали, чтобы закрывала двери («в очках, а не видит… закрой дверь, кому говорят…»), теперь просто не знают, куда меня усадить, даже «Белочкой» угощают. Сижу у них, жую конфеты, а они расспрашивают:
— А правда, что он (это — про одного знаменитого актера) каждый месяц заводит новую любовницу?
— А правда, что у него (это уже — про другого актера) рак желчного пузыря?
— Нет у первого любовниц, нет у второго рака желчного пузыря!
Так я отвечаю потому, что не ответить нельзя: они уверены, что уж я–то это знаю, и все равно не отстанут.
Директор подписал было мое заявление, а потом решил прочитать, что же там написано.
— В кино сниматься?
— Да, в экспедицию…
— Артистка, говоришь?
— Да ну, чепуха.
— Артистка, а как одета: посмотри на свои туфли. А юбка–то! Сколько зарабатываешь?
— Восемьдесят.
— Не разбежишься. Пиши заявление на материальную помощь…
— Да не надо мне.
— Сказано: пиши. Чтоб потом наш завод не склоняли.
Я покорно пишу заявление, прошу выделить мне материальную помощь (текст диктует мне директор). Потом он тут же подписывает мое заявление и даже обещает сам согласовать с главным бухгалтером.
Не успеваю я вернуться на станцию, как звонит кассир и сообщает, что я могу получить деньги. Я иду в кассу и на заводском дворе встречаю директора: он садится в черную машину.
— Купи платье, туфли… Не позорь нас там, смотри. Помни: у тебя есть завод!
Алька цвела. Ее предсказания о моей талантливости сбывались. Ее, конечно, не совсем устраивала роль, которую мне дали, но она считала, что если зрители увидят меня даже в такой маленькой роли — все равно будут потрясены.
Подшивая мне платье, она сказала:
— Кстати, ты, надеюсь, вернешься к восьмому августа?
— Сто раз вернусь. А что?
— Засвидетельствуешь акт…
— Какой еще акт?
— Я выхожу замуж.
Вот так моя Алька всю жизнь. Она могла часами выслушивать мои излияния и молчать о себе.
— Кто он?
— Костик.
— Да что это за Костик?
— Да так, Костик и все…
Расспрашивать было бесполезно. У нее в детстве был такой случай: она поспорила с какими–то мальчишками, что будет сидеть на железнодорожных рельсах и перебирать цветы, а когда пойдет электричка, то она подпустит ее на расстояние трех метров и только потом отбежит. Кончилось тем, что электричка остановилась. Машинист выскочил и надрал ей уши — не мог утерпеть.
Она стоически это перенесла и, по правилам спора, выиграла у одного из мальчишек красное стекло от разбитого семафора. Ей было тогда восемь лет.
Ну, так что могло получиться из такого человека к девятнадцати?
— Эти артисты — ужасное дерьмо, — сказал Сергей и неожиданно преподнес мне несколько страшных историй про киноактеров (позаимствованы они были явно у машинисток из бюро).
— Успокойся, никто там на меня не польстится…
— Замолчи! — вдруг вспылил он. — Что ты каждую минуту себя унижаешь?! Мало себя, так и меня заодно. Как будто я уж такой дурак, что на тебя польстился!
— А почему ты на меня польстился?
— Не знаю. Всерьез я и не собирался. Просто я еще раньше заметил, что ты смешная. Пару раз на тебя посмотрел, а ты влюбилась. Вижу, краснеет…
— Не ври, я не краснею никогда.
— Ну, не краснела, так как–то пугалась… Дай, думаю, займусь. У меня таких никогда не было.
— А какие у тебя были?
— Другие. И отстань.
— Это раньше я была смешная. А теперь я опытная женщина облегченного поведения, а таких много, поэтому никто на меня не обратит внимания. И никакая я не смешная.
— То–то и оно, что не смешная. Только если я еще раз услышу про облегченное поведение — прибью.
— А я все равно это в себе чувствую. Особенно, когда встречаюсь в коридоре с твоими соседками.
— Пойми! — вдруг взмолился он. — Ну что изменится от того, что мы распишемся?! Ведь нам негде жить, негде растить детей!
— Подумаешь! Тысячи людей на первых порах снимают комнату. Совсем не в том дело.
С одной стороны, он был, конечно, прав, что так меня понял. А с другой?
— Мне неважно, Сереженька, распишемся мы или нет. Мне страшно, что с тех пор, как я с тобой, я еще более одинока, чем раньше.
— А ты думаешь, что ты когда–нибудь перестанешь быть одинокой? Ошибаешься! Чем дальше, тем умней ты будешь, тем больше будешь чувствовать, что ты одна…
А когда у тебя появятся дети и вырастут и перестанут держаться за твой подол, — ты будешь совсем одинока!
Он говорил это с какой–то странной, необычной для него горечью, как будто сам чувствовал уже это одиночество.