Мария Антуанетта
Шрифт:
«…Если бы я не была столь привязана к мужу, к детям, к друзьям, я бы предпочла умереть… я всем приношу несчастья, и вы страдаете из-за меня и ради меня», — писала королева своей любимой подруге. С отъездом герцогини де Полиньяк место гувернантки детей Франции оказалось вакантным и согласно установленному порядку следовало назначить новую гувернантку. Ею стала вдова маркиза де Турзель, погибшего от несчастного случая на охоте три года назад. По словам королевы, если прежде она доверила детей «дружбе», то теперь она доверяла их «добродетели». Передавая дела вместо Полиньяк, в длинном письме Мария Антуанетта поделилась с новой гувернанткой своими наблюдениями за детьми, что позволяет утверждать, что к материнским обязанностям королева относилась со всей тщательностью. «Моему сыну 4 года и четыре месяца без двух дней. <…> Он всегда отличался отменным здоровьем. Но еще у него были замечены странные нервные припадки, и любой незнакомый шум мог вызвать у него плач. Он боялся собак, поскольку однажды услышал их лай совсем близко от себя. Я никогда не приучала его к собакам, поскольку считаю, что по мере того, как он будет вырастать, эти страхи пройдут. Он, как и все дети, очень активен, однако немного капризен, довольно легко может разозлиться, но он добрый ребенок, нежный и любящий. У него
«Дети — мой единственный источник бодрости; я всеми силами стараюсь удерживать их подле себя», — писала Мария Антуанетта своей дорогой Полиньяк. Но помимо детей у нее был еще и супруг, за жизнь которого она опасалась с той самой минуты, как узнала, что 14 июля на улицах Парижа пролилась кровь. Людовик же, фактически признав свое поражение, отправил в отставку свежеизбранных министров и снова призвал Неккера. Дабы закрепить победу народа, иначе говоря, собственное поражение, он пообещал 17 июля прибыть в восставшую столицу и в ратуше подписать все необходимые документы. Узнав о планах мужа, Мария Антуанетта попыталась отговорить его, а когда поняла, что намерение его твердо, расплакалась и заперлась вместе с детьми у себя в апартаментах. Она была почти уверена, что в Париже короля арестуют, а возможно, даже убьют, и подготовила речь, с которой она обратится к Собранию, прося у него защиты. Ей было страшно, горько, тошно, все внутри ее протестовало против такого шага, но иного выхода она не видела. К какому берегу прибьет утлую монархическую лодку, если она останется в ней одна с детьми? С тех пор, как она стала матерью, она точно знала, что самое дорогое в ее жизни — это дети; собственно, дети и смягчили ее отношение к Людовику: теперь она прежде всего видела в нем любящего отца своих детей, а уже потом супруга и короля. И если двумя последними она часто бывала недовольна, то к первому у нее не было никаких претензий. Ее постоянный советчик Мерси, оставшийся, несмотря на опасность, во Франции, ничем не мог ей помочь.
День в ожидании возвращения Людовика XVI тянулся неимоверно долго; король появился только к вечеру — и сразу попал в объятия жены и детей. Ощущение бесконечной радости от того, что в лодке, несущейся в неизвестное без руля и ветрил, она не одна, затопило ее целиком, она целовала и обнимала мужа и детей и никак не могла остановиться. Впрочем, говорят, что, увидев на шляпе короля трехцветную кокарду, Мария Антуанетта яростно сорвала ее и с презрением воскликнула: «А я и не знала, что вышла замуж за простолюдина!» Однако сомнительно, что она уже знала, что триколор, соединивший в себе цвета Парижа (синий и красный), разделенные белым цветом монархии, является символом новой Национальной гвардии [22] , состоявшей почти сплошь из парижских буржуа. Столь же сомнительно, чтобы в такую счастливую для тех дней минуту она поддалась гневу или ярости, ибо, судя по письмам, настроение у нее в то время было подавленное. Ведь практически в одночасье она лишилась всех своих друзей, что явилось для нее большим потрясением, ибо всю свою версальскую жизнь она только и делала, что окружала себя друзьями, потребность общения с которыми у нее никогда не пропадала.
22
Трехцветное сине-бело-красное знамя стало государственным флагом Франции.
Явившись в Париж практически без охраны, в сопровождении нескольких десятков членов Собрания, Людовик под возгласы «Да здравствует нация!» утвердил назначения Байи и Лафайета и принял символ революции — трехцветную кокарду. Выйдя с пресловутой кокардой на балкон ратуши, король произнес не слишком вразумительную речь, которую никто не запомнил. Зато запомнили его появление с республиканской кокардой: его встретили возгласами «Да здравствует король!». За кокарду и речь Людовик удостоится звания «Восстановителя французской свободы», а вскоре и неприкосновенности своей личности — единственный из всей королевской семьи. Увы, ненадолго…
В Париже Лафайет пытался навести порядок, обратившись с просьбой к горожанам сдать за небольшое вознаграждение — 9 су — оружие. Нашлись такие, кто сдал, но большинство призыв проигнорировало. Провинции охватили волнения: после падении Бастилии крестьяне жгли замки, уничтожали документы, отказывались платить подати и исполнять повинности. 19 июля парижане схватили 74-летнего советника Фулона, печально известного фразой: «Если народу нечем платить за хлеб, пусть жует траву», и вместе с его зятем, военным интендантом Парижа Бертье де Совиньи, вздернули на фонаре, а потом, отрубив трупам головы, насадили их на пики и с победными криками долго носили по улицам столицы. Ни Лафайет, ни его национальные гвардейцы не сумели предотвратить расправу Узнав об этом, королева, в свое время рассматривавшая кандидатуру Фулона на министерский пост, содрогнулась.
Депутаты Собрания, назвавшего себя Учредительным, столкнулись с проблемой: прежде чем учреждать конституцию, следовало расчистить фундамент для будущих справедливых законов. Лафайет предложил принять Декларацию прав — по образцу американской. Виконт де Ноайль в патриотическом порыве предложил депутатам от дворян и духовенства отречься от своих сословных и феодальных привилегий. Выдвинутое поздно вечером 4 августа предложение в едином порыве поддержали оба благородных сословия, добровольно лишивших себя и преимуществ, и титулов. «Вот каковы наши французы! Они целый месяц спорят о терминах, и в одну ночь опрокидывают весь
Версаль затаился в тревожном ожидании. Никто не знал, чего ожидать, но все были уверены, что будет только хуже. Огромный дворец постепенно пустел: придворные уезжали, слуги разбегались или записывались в Национальную гвардию: мундир входил в моду. «Все королевские лакеи, от первых до последних, превратились в лейтенантов и капитанов, — с возмущением писала Кампан. — Даже музыканты из Королевской часовни явились на мессу в мундирах, а итальянец-сопрано исполнил мотет в мундире лейтенанта гренадерского полка. Король возмутился и запретил своим служителям появляться к нему на глаза в таком неподобающем виде». Тем не менее король решил создать гвардию для охраны Версаля и назначил ее командующим графа д'Эстена. Он категорически отвергал принятые Собранием новшества, но ощущал, что революционные перемены зашли столь далеко, что просто так повернуть назад уже невозможно. Поэтому он не делал ничего. Маркиза де Ларошжаклен вспоминала, как король, велев полку драгун Лескюра прибыть в Версаль, заставил солдат, осыпаемых камнями и оскорблениями, сутки простоять перед городскими воротами без еды и отдыха, пока, наконец, не были выполнены все нововведенные формальности. «Бедняга король, как всегда, слабый и нерешительный, с каждым днем все больше утрачивал свое достоинство», — писала маркиза.
«Когда дворянство отказалось присоединиться к Собранию, презрительно отринувшему название Генеральных штатов, испуганный Людовик XVI приказал епископам и дворянам прекратить сопротивление и плыть по течению. Если бы они послушались советов Марии Антуанетты, имевшей иной, нежели у ее супруга, взгляд на происходящее, они бы укрепились в своем решении и, расколов Собрание, спасли бы государство. В их рыцарских душах возобладало почтение к королю, и, подчинившись монарху, они погибли вместе с ним», — писал первый биограф Марии Антуанетты Лафон д'Оссон.
«Самое лучшее, что может сейчас сделать королева, это последовать вашему совету: нигде не появляться, сделать так, чтобы о ней забыли до тех пор, пока не кончится всеобщее остервенение, которое в конце концов должно уступить место разуму и истине», — писал Иосиф Мерси.
Жизнь постепенно входила в колею, накатанную ненавистным некогда королеве этикетом. Теперь она была ему благодарна: этикет не требовал ничего придумывать, он требовал только исполнять. Его величество вновь стал регулярно ездить на охоту, ее величество вновь начала играть и устраивать приемы; иногда даже проводили публичные трапезы, хотя, разумеется, ни о каких четырех супах, шестнадцати закусках, шести жарких и «четырехстах каштанов и сорока восьми кексах» за один обед речи уже не шло. Впрочем, сама королева, никогда не отличавшаяся чревоугодием, по-прежнему довольствовалась кусочком птицы (курицы, утки или индейки) и чистой водой. Зная, что за ее голову назначена награда, она побоялась, как обычно, переехать на лето в Трианон, но вместе с детьми часто худила туда гулять. Страхи королевы были не напрасны. Графиня де Ла Тур дю Пен вспоминает, как однажды, в июле 1789 года, в провинции ее приняли за королеву и уже хотели стащить с лошади, когда какой-то клерк крикнул, что она никак не может быть королевой, ибо та в два раза старше графини (той тогда было девятнадцать), и народ отпустил ее.
«Королева с великим мужеством переносит все свои горести», — писал Мерси Иосифу. «Мучительное состояние, в котором оказалась и пребывает королева, тревожит меня, равно как и ее здоровье», — отвечал ему Иосиф II. Исполненная мучительной тревоги за будущее семьи и детей, королева старалась как можно больше времени уделять детям: ей постоянно хотелось видеть их подле себя.
19 августа, в День святого Людовика, парижские власти, неизбежно сопровождаемые королевами рынков — рыбными торговками, по традиции приезжали в Версаль выразить почтение его величеству и поздравить с днем ангела. Королева, всегда умевшая очаровать тех, кто ей нравился, и не привыкшая сдерживать своих чувств с теми, кто ей не нравился, вынуждена была принять депутацию нового, революционного муниципалитета, к которой присоединилась и Национальная гвардия в лице ее главнокомандующего Лафайета и нескольких его офицеров. Рыбные торговки также прибыли вручить свой букет королю. Сверкая каскадом бриллиантов, королева, окруженная поредевшей свитой, сидела в кресле с высокой спинкой. Она ожидала, что городской глава, как обычно, опустится перед ней на одно колено, но Байи, новый мэр Парижа, всего лишь поклонился, а потом произнес короткую, четко выверенную речь о преданности парижан их величествам и выразил свою обеспокоенность плохим снабжением города продовольствием. Рассерженная нарушением его величества Этикета (Мария Антуанетта, которая только и делала, что нарушала этикет!), королева надменно кивнула в ответ, а на представленных Лафайетом офицеров даже не взглянула. Зрелище простолюдинов в офицерской форме раздражало ее. Издавна питавшая слабость к военным, она не могла видеть этих лавочников без выправки, без манер, в мундирах, сидящих на них, как на корове седло. Возможно, она понимала, что надобно смирить себя и очаровать этих буржуа, растерявшихся в непривычной для них роскошной обстановке, но она этого не сделала: эмоции оказались сильнее разума. Офицеры, чьи сердца королева могла завоевать одной лишь улыбкой, вернулись в Париж недовольные, рассказывая всем о надменности «Австриячки». Рыбным торговкам прием также не понравился, и они, по словам графини де Ла Тур дю Пен, «решили отомстить».