Маркиз Роккавердина
Шрифт:
Порой вечером за ужином в открытую дверь балкона доносилось глухое бормотание людей, которые, наложив на себя епитимью, чтобы прекратилась засуха, с молитвой следовали за доном Сильвио. Маркиз пожимал плечами, сочувствуя этим беднягам, которые — повторял он слова кузена — стирают себе обувь и напрасно тратят силы в надежде, что небо смилостивится над ними!
И не переживал больше, когда слышал по ночам хриплый протяжный крик тетушки Марианджелы: «Сто тысяч дьяволов на палаццо Роккавердина! О-ох! О-ох! Сто тысяч…»
Эти дьяволы, рассылаемые во все стороны несчастной безумной женщиной — сто тысяч
Но потом, едва маркизу начинало казаться, что он уже ни в чем не сомневается, снова рождалась неуверенность. Когда бы он ни размышлял об этом — в постели перед сном, в поле, наблюдая за работами и отдавая распоряжения, забившись в угол коляски по пути из Раббато в Марджителло, в Казаликкьо или Поджогранде, — все эти «истории» кузена, все, что он прочитал и перечитал, рассыпалось в его сознании, словно карточный домик.
И он снова начинал думать о возможной поездке в Рим, чтобы испросить отпущение грехов у папы.
Раз есть сомнения, не лучше ли обезопасить себя?
И его вновь охватывало беспокойство. Кузен Пергола был прав, когда говорил: «Да разве можно жить так, как вы!»
И тетушка баронесса тоже была права: «Почему не женишься? Почему?»
К тому же ненависть, таившаяся в самой глубине его души, нередко вызывала теперь воспоминания об Агриппине Сольмо.
— Вы сможете начать все с другой! — посоветовал ему кузен Пергола.
— О нет! О нет!
И он с сожалением думал о том спокойном, счастливом времени, когда ни на кого не обращал внимания и делал что хотел; и дом его сверкал чистотой, словно зеркало, и у него была не просто любовница, а настоящая раба, добрая, покорная… которая имела к тому же то преимущество, что не рожала детей!
Ах, если бы он не послушался уговоров и советов тетушки баронессы! Ничего не случилось бы из того, что случилось! И не было бы на его совести преступления — это казалось ему почти невероятным! — и Агриппина Сольмо была бы по-прежнему рядом…
— И подумать только, находятся же люди, которые завидуют мне! — вздыхал он, качая головой.
12
В это воскресенье маркиз, против обыкновения, сам пришел к тетушке баронессе, хотя она не посылала за ним, и неожиданно застал у нее синьорину Муньос вместе с младшей сестрой и служанкой.
Узнав младшую в прихожей, где дон Кармело что-то говорил ей на свой манер о портретах каких-то древних предков Лагоморто, висящих по обе стороны от входа над узкими, длинными скамьями-ящиками со спинками, грубо разрисованными фамильными гербами, маркиз сразу догадался, кто находится у тетушки. И первым его побуждением было уйти — из робости, как бывало в те далекие времена, когда он не решался открыть девушке свои чувства, а также из боязни оказаться теперь лицом к лицу с ней, ведь она уже знала о планах тетушки баронессы и, может быть, даже о его нежелании, поскольку умение держать язык за зубами не было в числе Добродетелей старой синьоры.
Но дон Кармело уже поспешил
— Маркиз пришел!
На какое-то мгновение растерялась и баронесса.
— Мы говорили о неурожае, — нашлась она. — О чем другом можно говорить сейчас? Бедняки умирают от голода. Это ужасно!
— Я слышал, правительство пришлет помощь, — сказал маркиз.
— А, эти кухни… как они там называются?
— Экономичные. За несколько сольдо или совсем даром будут раздавать рисовый суп и хлеб. В муниципалитете уже занимаются этим.
Наступило молчание.
Синьорина Цозима, старшая из сестер Муньос, не произнесла ни слова и не подняла глаз.
Младшая, ответив поклоном на приветствие вошедшего маркиза, продолжала обходить «зало», внимательно разглядывая старую мебель и картины.
И маркиз, оказавшись возле баронессы и напротив той, к кому он питал недолгую юношескую любовь, сидел как на угольях и не зная, как поддержать разговор, про себя злился на тетушку, которая, похоже, намеренно не приходила ему на помощь, чтобы вынудить его заговорить.
Бледная, с очень просто, по старой моде, причесанными волосами, в темном шелковом платочке, обрамлявшем лицо, в почти черном, тоже очень простом платье, она выглядела намного старше своих лет.
Тем не менее в чертах ее лица, в выражении глаз еще оставалось что-то от прежней привлекательности, что-то нежное, тонкое, благородное, хотя крайняя скромность одежды и выдавала бедственное положение, в которое попала ее семья по вине отца.
Он всегда хотел жить по-барски, ничего не делая, влезая в долги, постепенно распродавая угодья, дома, аренды, все ради чревоугодия и азартных игр. Он умер внезапно, за столом, и семья его в одночасье оказалась разоренной.
Половины жалкого приданого вдовы, с трудом вырванного из цепких лап сразу же слетевшихся, словно воронье, кредиторов, ей с дочерьми хватало лишь на нищенское существование. Все трое работали, стыдясь и скрывая это, — шили, вышивали, пряли лен, как ходили слухи, до самой поздней ночи, жили замкнуто в своем доме, словно монахини, выходя только по воскресеньям в церковь к заутрене или, уж совсем редко, к кому-нибудь в гости. И становились все печальнее в этих почти пустых комнатах, где спали на соломенных тюфяках, потому что вынуждены были продать даже шерсть из матрацев, но зато гордились тем, что ничего ни у кого не просили; мать молча призывала смерть и в то же время пугалась ее прихода, когда думала о своих девочках, этих ангельских созданиях; дочери со всем смирились и никогда не жаловались.
Все это маркиз уже знал — кое-что от баронессы, кое-что от дона Аквиланте, который как адвокат улаживал некоторые неприятные для вдовы и ее дочерей дела, по-дружески, бескорыстно помогая им. И баронесса, сказав маркизу в прошлый раз: «Ты нашел бы свое счастье, а заодно и доброе дело сотворил бы!» — имела в виду именно их бедственное положение, которое она под разными безобидными предлогами всегда старалась облегчить, не задевая при этом самолюбия женщин.
Когда все надолго умолкли, маркиз почувствовал, как его снова охватывает внезапное волнение. Голос совести нашептывал ему: «Упустишь момент, не заговоришь сейчас — другого такого случая не будет, никогда не будет! И ты уже ничего не изменишь!»