Мартин Иден. Рассказы
Шрифт:
То, что в нем было великого и мощного, оставалось непонятным для нее. Этот человек, который так умел приспособляться к жизни в любых ее формах человеческого существования, казался ей необыкновенно упрямым и своевольным только потому, что она не могла переделать его так, чтоб он подошел к ее представлениям, единственным, которые она знала. Она не могла следовать за полетом его мыслей и принимала его умственное превосходство за заблуждение. Никто из окружающих не отличался более высоким, чем она, кругозором. Она всегда понимала своего отца, мать, своих братьев и Олни; поэтому когда она переставала понимать Мартина, то винила в этом его. Это была старая трагедия ограниченности, которая стремится руководить безграничным.
— Вы поклоняетесь тому,
— Я думаю, что я ближе к истине, придерживаясь общепризнанного, — ответила она, — чем вы, который нападаете на него.
— Да ведь идолов низвергают миссионеры, — рассмеялся он. — И к сожалению, все миссионеры находятся среди язычников, а у нас не осталось никого, кто был бы способен низвергнуть этих старых кумиров мистера Вандеруотера и мистера Прапса.
— А заодно уж и всех университетских профессоров? — добавила она.
Он с чувством покачал головой.
— Нет, профессора точных наук должны остаться. Они в самом деле великие люди. Но, право, было бы недурно выгнать девять десятых профессоров английской литературы, этих маленьких попугаев с микроскопическим мозгом.
Такой строгий суд над профессорами литературы показался Рут кощунством. Она не могла удержаться от сравнения этих профессоров, — изящных, образованных, в дорогой одежде, говорящих размеренными голосами, носящих отпечаток культуры и утонченности, — с этим, почти не поддающимся описанию молодым парнем, которого она, правда, любила, но который никогда не будет как следует одет, чьи крепкие мускулы свидетельствуют о тяжелом физическом труде. Кроме того, Мартин всегда возбуждался, когда говорил, и вместо спокойных замечаний употреблял сильные выражения, а вместо холодного самообладания проявлял страстную невоздержанность. Те, по крайней мере, получали хорошее жалованье и были — да, она вынуждена сознаться в этом, — были джентльменами, тогда как он не мог заработать ни гроша и во всех отношениях резко отличался от них.
Она не вникала в слова Мартина и не старалась разобраться в его аргументах. Путем сравнения чисто внешних обстоятельств она пришла к заключению, что все они ошибочны. Профессора были правы в своих литературных суждениях, потому что они имели успех. Литературные суждения Мартина были ошибочны, потому что он не мог продать своих произведений. Употребляя его собственное выражение, от них был толк, а от него не было толку. И потом, разве он мог быть прав — он, который еще так недавно стоял в этой самой гостиной, красный от смущения и неловкий, с опаской оглядываясь вокруг, как бы не задеть чего-нибудь своими
Таким образом, Рут, сама того не сознавая, доказывала, что она преклоняется перед общепринятым. Процесс ее мышления был совершенно ясен Мартину, но он не хотел над этим задумываться. Он любил ее не за то, что она думала о Прапсе, Вандеруотере или профессорах литературы, и в нем все больше и больше укреплялось убеждение, что многие области мысли и знания, открытые для него, оставались совершенно недоступными ей.
Ей же нелепыми казались его взгляды на музыку, например, на оперу — не только нелепыми, но даже сознательно извращенными.
— Как вам понравился спектакль? — спросила она его как-то вечером, когда они возвращались домой из оперы.
В этот вечер, после целого месяца суровой экономии на еде, он позволил себе, наконец, пойти с ней в театр. Тщетно прождав, что он первый заговорит с нею об опере, Рут, взволнованная и возбужденная всем, что она видела и слышала, сама задала ему вопрос.
— Мне понравилась увертюра, — ответил он, — она превосходна.
— Да, но сама опера?
— Да, опера тоже была хороша… То есть оркестр; но, по-моему, было бы гораздо лучше, если бы все эти клоуны стояли спокойно или убрались бы совсем со сцены.
Рут была ошеломлена.
— Но ведь это не может относиться к Тетралани или Барильо? — спросила она.
— Ко всем… Ко всей их братии.
— Но это великие артисты, — протестовала она.
— И тем не менее, они портили музыку своими кривляниями и неестественностью.
— Но разве вам не нравится голос Барильо? — спросила Рут. — Ведь он считается вторым после Карузо.
— Конечно, нравится, а голос Тетралани даже еще больше. У нее превосходный голос, по крайней мере, мне так кажется.
— Но, но… — Рут замялась. — В таком случае я не понимаю, что вы хотите сказать. Вы восхищаетесь их голосами и говорите, что они испортили музыку.
— Вот именно. Я много бы дал, чтобы услышать их в концерте, и еще больше, чтобы не слышать их, когда играет оркестр. Боюсь, что я безнадежный реалист. Великие певцы не бывают великими актерами. Слушать, как Барильо поет ангельским голосом любовную арию, а Тетралани так же божественно отвечает ему под аккомпанемент превосходной колоритной музыки, — это, конечно, большое наслаждение. Я не только признаю это, но даже утверждаю. Однако стоит мне взглянуть на Тетралани — почти шесть футов ростом и сто девяносто фунтов весом или на Барильо — маленького, не больше пяти футов, — заплывшего жиром, с грудью коренастого кузнеца, — чтобы все впечатление было мигом испорчено, особенно, когда они оба принимают позы, бьют себя в грудь, размахивают руками в воздухе, как сумасшедшие. И если от меня требуют, чтобы я принимал все это за правдивое изображение любовной сцены между стройной прекрасной принцессой и молодым романтичным красавцем принцем… Ну, что ж, я просто не могу, вот и все. Это ерунда. Это нелепо и неестественно. В этом все дело — это неестественно. Не пытайтесь убедить меня, что кто-либо в этом мире объясняется в любви таким образом. Ведь если бы я попробовал так объясниться вам, вы дали бы мне пощечину.
— Но вы не понимаете, — возражала Рут. — Каждая форма искусства имеет свои пределы. (В эту минуту она усиленно старалась вспомнить слышанную ею в университете лекцию об условностях в искусстве.) В живописи вы имеете только два измерения на полотне, однако вы принимаете иллюзию трех измерений, которую воспроизводит искусство художника. Писатель также должен обладать подобным всемогуществом. Ведь вы же считаете вполне допустимым, чтоб автор рассказывал вам о тайных мыслях своей героини, несмотря на то, что героиня, как вы знаете, все время была наедине с этими мыслями, так что ни автор, ни кто-либо другой не мог подслушать их. То же самое и на сцене, в скульптуре, в опере и во всяком виде искусства. Необходимо мириться с некоторыми условностями.