Машина
Шрифт:
на стол. Затем она позвала их негромко, и они услышали ее голос. Внезапно, словно прорвав плотину, до них донеслась относительная тишина людского поселения — с отдаленным шумом мотора, с долетающими откуда-то музыкой и голосами, заполошным криком телевизора в соседних домах.
Войдя и жмурясь от света, они разглядели не обычный нехитрый ужин, а нечто большее, хотя большее-то заключалось всего-навсего в стоявшей посреди стола бутылке «белого вина». Эта бутылка водки была распечатана и недопита в день приезда. Алия подбежала к матери, полуобняла ее: «Ой, мам...»,— скользнула в комнату к серванту, за рюмками.
Они
— Вера Игнатьевна, а ведь я у вас заберу Алию.
На минуту повисла тишина, легкая, как этот вечер. Мать молчала, потому что он еще не все сказал. И Фросин продолжал:
— Мы с Алией любим друг друга и решили пожениться.
Мать уже поняла, знала и ждала этих слов. Услышав их, она улыбнулась дрожащими губами и подняла рюмку. Она хотела что-то сказать, но не смогла или не стала, только закивала головой и выпила.
Мать все же не освоилась окончательно с новостью. Чтобы справиться с ней, она заговорила о том, что надо как-то посвататься, или еще чего... Она сама не знала — чего... Алия тоже не знала. Ее разбирал смех и было жалко маму, которая вдруг стала потерянной и беззащитной. Маму, которая всегда, сколько помнила себя Алька, была взрослой, знающей, что и как надо делать... Маму, которая всегда могла помочь и защитить... И вдруг увиделось и осозналось, что мама постарела и настал черед заботиться уже о ней, помогать ей и защищать.
И Алия, сразу войдя в свою новую роль, сказала маме, что надо просто пригласить родственников да старых школьных подружек, чтобы представить им всем Фросина. И все. И не надо ничего придумывать...
А у Веры Игнатьевны всплыло в памяти полузабытое слово «помолвка». Оно всплыло и понравилось ей, но она не рискнула вслух произнести его, потому что оно было старомодным. Но «помолвка» было красивым словом, и она не хотела с ним расстаться.
Все прошло хорошо. Были родственники, их набралось немного. Были две подружки Алии да заглянула третья, с младенцем на руках. Она посидела немного и убежала — младенец начал кряхтеть, испачкал пеленки и разорался.
Пили по-деревенски — Вера Игнатьевна набрала водки, чтобы хватило, чтобы никто не сказал, что пожадничала.
Вспоминали отца, потом двоюродный дядя Алии начал кричать: «Горько!» Его урезонивали, но он не унимался, пока Алия не встала, взяла двумя руками голову Фросина и громко, со чмоком, поцеловала его в губы. Дядька был страшно доволен. Он ерошил рукой остатки кудрей, кричал, что «вот это — по-нашенски!» Ему поднесли еще полстакана, потом пристроили в Алькиной клетушке. Он сразу уснул, а когда через час жена, тетя Шура, растолкала его и повела домой, он не сопротивлялся, только все порывался запеть какую-то песню и обижался, что никто не подсказывает слова.
А потом была свадьба. Были фата и белое платье, и катанье на автомобилях к чугунному трехметровому медведю, стоявшему у шоссе на подступах к городу. Это была традиция — привозить медведю цветы. Все невесты в городе высыпали к его лапам богатые букеты. Предприимчивые бабки тут же собирали их и, пока
На свадьбу приехали родители. Были друзья Фросина, подруги Алии. Василий Фомич, неожиданно нарядный, изменил своей привычке бояться громких слов и разразился целой речью. Сергей Шубин с Ритой сидели рядом с женихом и невестой. Рита была беременна и не пила. Сергей пил, и Рита зорко на него поглядывала. Сергей и Рита были свидетелями.
Свадьбу провели без обрядов, без таскания невестой воды на коромысле и прочей ерунды. Нашлась парочка ревнителей старины, но Фросин повел бровью, и Василий Фомич, все понимающий без слов, живо их успокоил. Он тоже, как и Фросин, считал, что девяносто процентов этих «старых обычаев» выдуманы сегодня из пьяного желания покуражиться, отколоть чего-нибудь позаковыристее. И без обрядов все прошло хорошо.Родители стали вдруг называть друг друга «сват» и «сватья», и молодожены едва уразумели, что это не в шутку, а вполне всерьез.
Словом, все было хорошо.
23
Фросин стоял у окна. По стеклу снаружи сбегали медленные редкие капли. Настроение у Фросина было под стать погоде.
Чуть помедлив, он вернулся к столу и нажал клавишу телефонного аппарата. Дробный треск автонабора, длинные гудки, затем голос секретаря:
— Вас слушают! Фросин взял трубку.
— Доброе утро, девушка. Скажите, а Шубин не вернулся?
Выслушав ответ, он подержал трубку в руке — она тоненько попискивала,— затем аккуратно пристроил ее на аппарат и вышел в цех.
Работать не хотелось. Не хотелось появляться на заводе. Апатия навалилась на Фросина — не сегодня, не сразу, уже давно. Все Фросин делал через силу. И нельзя было показать, что все обрыдло, что надоели дела, которых никогда не переделаешь, сколько бы ими не занимался — люди вокруг и нельзя размагничиваться у них на глазах.
Бывало такое с Фросиным и раньше, но перебарывал как-то себя. То аврал какой случится, то начальник в отпуск уйдет, придется за него остаться. Вначале за шиворот себя в дело втаскиваешь, а там и пошло, пошло, поехало... Словом, как заржавевший механизм, который начало заедать и который приходится разрабатывать под усиленной нагрузкой.
Похоже было, что сейчас у него душа заржавела прочно, потому что такой тоски он давно не испытывал. Скрывай, не скрывай — в цехе начали чувствовать неладное. Самостоятельность подчиненных Фросина достигла такого уровня, что они забеспокоились. Нет, Фросин не пустил все на самотек. Он контролировал работу, давал «ценные у», как расшифровывали в сорок четвертом цехе расхожее словечко «ЦэУ». Он и вздрючить мог за промашку, но уж если работает человек без души, то найдется тому множество мелких примет. И неехидным Фросин сделался, и покладистым. Да что говорить — раньше письмо или там служебную записку по три раза переделывать приходилось, вылизывать их до телеграфной «лиричности». А теперь из сорок четвертого цеха шли записки как записки, ничем не отличающиеся от других таких же...