Мастера русского стихотворного перевода. Том 1
Шрифт:
Прямым антиподом Курочкина был А. А. Фет, который в своем переводческом творчестве стремился к тому, что Д. Минаев называл — может быть, имея в виду именно его — «внешней близостью к подлиннику», и который был именно «педантом буквы», — против таких и сражались поэты-искровцы. В предисловии к своему переводу «Энеиды» Фет сам говорил, что «при переводе мы постоянно исполнены опасения, как бы внешнее совершенство русского стиха не отстало от его буквальности, хотя в решительную минуту выбора, не задумавшись, всегда готовы склонить весы на сторону последней» [64] . Этот принцип был для Фета незыблемым — за более чем 20 лет до перевода «Энеиды» он высказывался еще радикальнее, отвергая гениальный лермонтовский перевод из Гете («Горные вершины») как неверный: «Я всегда был убежден в достоинстве подстрочного перевода и еще более в необходимости возможного совпадения форм, без которого нет перевода» [65] .
64
Вергилий,
65
Цит. по кн.: «Русские писатели о переводе», с. 328.
Позиция Фета отражала его общую установку относительно поэтического слова. Курочкин видел в стихотворении орудие общественной борьбы, а в переводимом иноземном песеннике — политического союзника; Фет, переводя, хотел по-русски воспроизвести красоту, недоступную читателю. Он стремился передать черты языковой формы подлинника, видя в этой форме важнейшую особенность поэтического произведения. «В своих переводах я постоянно смотрю на себя как на ковер, по которому в новый язык въезжает триумфальная колесница оригинала, которого я улучшать — ни-ни», — писал Фет Я. Полонскому 23 января 1888 года. Даже в лучших своих работах Фет предпочитал подстрочную точность, или, как он сам говорил, буквальность, подлинной высокой художественности. По замечанию А. В. Федорова, «Фет справедливо отмечал глубокую связь поэтического образа с его языковой основой, но из этого факта он делал совершенно ложный вывод, оправдывая насилие над языком перевода, допускал навязывание ему совершенно чуждых грамматических форм» [66] .
66
А. В. Федоров, Русские писатели и проблема перевода. — «Русские писатели о переводе», с. 21.
Ни В. Курочкин, ни А. Фет не могли определить дальнейших путей переводческого искусства: каждый из них зашел слишком далеко в реализации собственной системы. Обе эти системы по существу были полемическими по отношению друг к другу.
В целом можно сказать, что поэтический перевод второй половины XIX века развивался по следующим линиям:
1. Политическая: поэты-искровцы (Курочкин, Минаев, Буренин и др.) используют западных авторов для пропаганды своих революционно-демократических идей; под прикрытием громкого иностранного имени они создают русскую политическую поэзию.
2. Общественно-просветительская: профессиональные переводчики (Н. Берг, Михайлов, Мин), литературные деятели широкого плана (Гербель) ставят себе целью познакомить публику со всем многообразием иноязычной поэзии, расширить идейный кругозор читателей, обогатить русскую поэзию новыми художественными формами.
3. Поэтически-просветительская: поэты (Фет, Мей, Майков), работая профессионально в области стихотворного перевода, стремятся донести до русского читателя то представление о красоте, которое свойственно поэтам разных эпох и народов и разным языкам, более или менее далеким от русского.
4. Чисто поэтическая, лирическая: поэты (А. Толстой, Апухтин) выражают собственные поэтические замыслы, переводя близких им иноязычных авторов, — их переводы становятся до конца понятны лишь в контексте их оригинального творчества.
Конечно, эти линии нередко переплетались между собой, сливались и снова расходились. Например, Фет как переводчик А. Шенье и Гейне или Мей, переводивший «Слово о полку Игореве», Шевченко и Мицкевича, становились на путь, который мы назвали лирическим. Михайлов, воссоздавая «Белое покрывало» М. Гартмана или того же Беранже, приближался к политической линии искровцев. Н. Берг, экспериментируя в области русской просодии в переводах, скажем, французских народных песен, приближался к линии поэтически-просветительской. И все же в целом намеченная схема отражает общие направления, по которым распределялись поэты-переводчики рассматриваемой поры.
Каждое из них получило в 80—90-е годы дальнейшее развитие. Так, линии политическая и общественно-просветительская соединились в творчестве И. Ф. и А. А. Тхоржевских, печатавшихся под псевдонимом Иван-да-Марья. В начале 90-х годов Тхоржевские подготовили замечательное издание полного собрания песен Беранже, в котором были использованы переводы Д. Ленского, В. Курочкина, М. Михайлова, Л. Мея и др. и для которого Тхоржевские перевели почти все остальные песни, еще не существовавшие по-русски. Лирическая линия соединилась с поэтически-просветительской в творчестве выдающегося поэта и переводчика конца XIX — начала XX века И. Анненского, который открыл русскому читателю множество еще неведомых ему французских лириков второй половины века — не только Бодлера (уже ставшего известным по переводам П. Якубовича), но и Верлена, Рембо, Леконта де Лиля, Сюлли-Прюдома, Малларме, Роллинa, Корбьера, Жамма. При этом Анненский был переводчиком действительно лирическим, и более того — крайне субъективным. Достаточно в качестве примера дать одну строфу из сонета Бодлера «Старый колокол». В оригинале так: «Зимними ночами, сидя у огня, который трепещет и дымит, горько и отрадно внимать тому, как под перезвон, поющий в тумане, медленно поднимаются далекие воспоминания». Современный нам поэт-переводчик В. Левик пишет (1965):
Есть горечь нежная: в безмолвии ночном Внимать медлительным шагам воспоминаний, Когда трещит камин, и вьюга за окном, И колокольный звон разносится в тумане.Не то
У Анненского все окутано тайной и в то же время слито в единстве переживания. У В. Левика компоненты бытия отделены друг от друга: вот ночное безмолвие, вот воспоминания, вот камин, за окном — вьюга, в тумане разносится колокольный звон. У Анненского тени прошлого не отделены от вьюги, «пламя синее» не упрятано в прозаический камин, и с «узором из дыма» сливаются воспоминания. Бодлер дает основания для того и другого прочтения; сейчас нам важно показать, какова переводческая система И. Анненского, предпочитающего целое — отдельным элементам, единство переживания — точности в перечислении реальных признаков бытия, музыкальное движение — зрительному образу. Переводя Бодлера, Анненский вовсе и не пытался воспроизвести его философию, он выражал через него — себя. Ведь это он призывал сам себя:
Ты чаши яркие точи Для целокупных восприятий.В каждом стихотворении иностранного поэта Анненский прежде всего старается обрести это столь ценимое им «целокупное восприятие»; на той же «целокупности» основано прочтение самим Анненским всякого стихотворения, которое привлекало его как переводчика.
И. Анненский был последним поэтом-переводчиком в XIX и первым в XX веке. Он открыл новую главу в истории русского перевода, связанную с именами символистов.
Почти все они переводили, продолжая лирическую линию своих предшественников — ту, которая восходила к Жуковскому и другим романтикам предпушкинских лет. Д. Мережковский, Вяч. Иванов, К. Бальмонт, Ф. Сологуб, Ю. Балтрушайтис, В. Брюсов — каждый из них выражал свою жизненную и эстетическую философию в равной степени в стихах оригинальных и переводных. «Ворон» Эдгара По, переведенный Мережковским, Бальмонтом и Брюсовым, дает нам три варианта символистского мироощущения, достаточно близкого у всех трех поэтов, чтобы они выбрали для самовыражения именно эту вещь, и достаточно различного, чтобы все они перевели ее совершенно по-разному. Стихотворение Бодлера «Человек и море» в переводе Вяч. Иванова пережило такую стилистическую трансформацию, что оказалось как бы философским манифестом ивановского спиритуалистического пантеизма. Стихи Шелли и Уитмена, Кальдерона и По, Бодлера и древних китайцев, Руставели и Калидасы под пером Бальмонта сливаются как бы в одну — без начала и конца — исполинскую поэму, разделенную на многочисленные главки, разными метрами и строфами написанные. Вяч. Иванов и К. Бальмонт — весьма несхожие индивидуальности: первый — торжественно отправляющий свою службу жрец, философ-богослов, второй — шаман, упивающийся чарующим перезвоном рифм, переливами гласных, перекличкой созвучий. Но и тот и другой в переводах выражают себя, а не иноязычного автора. Когда-то М. Михайлов, негодуя всего лишь по поводу пристрастия к плавности у Н. Грекова, переводчика «Фауста», гневно восклицал: «Нас хотят знакомить с Гете, а выставляют вперед свою собственную личность. Это уж даже просто неделикатно» [67] . Символисты пошли гораздо дальше Н. Грекова: они вовсе и не «хотят знакомить с Гете», с Петраркой, с Шелли или Уитменом — они хотят выразить только себя и свое мироощущение (это относится даже к переводам Ф. Сологуба из Верлена). Нельзя отказать Бальмонту в серьезных литературных заслугах: так, он первый перевел гигантскую — по объему и значению — лирическую эпопею Шота Руставели. Но в грузинском средневековом миджнуре он захотел увидеть поэта, о котором в характерной для него манере сказал: «Изысканный любовник своей пламенной мечты, любивший любовь свою во имя любления, без чаяния достичь любовью свою любимую» («Предисловие переводчика»). В Руставели он искал себя, в его четверостишиях находил свои поэтические пристрастия. Конечно, Руставели музыкален. Но это не он, а Бальмонт придумал строфу, проникнутую внутренними рифмами и до такой степени певучую, что смысл слов и пластика образов отодвигаются на далекий задний план, уступая место перезвону одуряющих созвучий. Бальмонт гордился тем, что у него, как он писал в своем предисловии, «в каждом четверостишии… восемь рифм, а в шести тысячах строк всего текста Руставели, в русском ее лике, будет двенадцать тысяч рифм». Эти двенадцать тысяч — не количество, а особое качество. Как сказано, смысл заботит Бальмонта в десятую очередь: ему нужно чаровать звуками, гипнотизировать, баюкать. Он творит новые слова — в духе совсем не грузинского средневековья, а именно и только русского декаданса. Вот как звучит у него знаменитая строфа о словах из «Вступления»:
67
М. Л. Михайлов, цит. изд., т. 3, с. 68.
Легко понять своеобразие бальмонтовской поэтики, сопоставив эту строфу с переводом Н. Заболоцкого (1955), который как бы намеренно уходил от внешних красот к честной простоте и рассудительности:
Мастерство, язык и сердце мне нужны, чтоб петь о ней, Дай мне силы, вдохновенье! Разум сам послужит ей. Мы прославим Тариэля, утешителя людей, Трех героев лучезарных, трех испытанных друзей.