Матросы
Шрифт:
— Ты что-то сразу заледенел, Карпухин, — сказал мичман Татарчук, старшина огневой команды.
— Петро Архипенко температуру снизил.
— Дай почитать, — попросил Татарчук, знавший ушедшего с корабля сигнальщика.
Карпухин подумал, не лучше ли спрятать письмо на дно рундука или, еще того лучше, не спалить ли его в топке. Но все же решился и отдал.
Несколько минут безбровое лицо старого служаки выражало самое напряженное внимание. Содержание письма, безусловно, заинтересовало мичмана, но от комментариев он воздержался.
— По всему видно, артель не поставила Петьку на мертвые якоря, — заключил
— Не забирайся выше клотика, — строго остановил его Татарчук. — Хлеб-то с какой земли? А говядина?
Карпухин вспылил:
— Заслужил я и хлеб, и мясо! Ты хотя ленинградец, а в блокаде не был, ремни на лапшу не крошил, а я картошку весной выкапывал, неубранную, жрал ее сырьем. А в той картошке крахмал один, и то кислый. Желуди в ступке толок… На трудодень пятак в кулак получали… Письма я читал, никому не показывал, прочту и — в топку.
— Так то было, чего вспоминаешь? — рассудительно проговорил Татарчук и мягко притронулся к руке Карпухина, испещренной наколками. — Партия сама объявила полундру и раскорчевала. Если разобраться, все дело во вдове. Может, помочь ей коллективно, а? Лады?
— А как?
— Поручи мне, Карпухин.
Карпухин молча кивнул, еще не предвидя, что сделает Татарчук, зная одно: Петра надо успокоить и кого-то там, вон за теми горами, может быть, поправить. Вопрос перекочевал на полубак — мудрое матросское вече. И событие, внешне непримечательное, неожиданно оказалось в центре внимания. С полубаком, как известно, не шутят. Если уж там возьмутся за что-нибудь — держись! Даже в студеную пору матросы покидают осточертевшие клетки кубриков и тянутся к полубаку. Тут бешеная курилка и «травля». Сидя на корточках, или прямо на палубе тесно друг возле друга, занавешенные крепчайшим табачным дымом, матросы разберутся во всем не спеша, на равных правах, с полнейшей коллегиальной заинтересованностью. Тут не финтят, тут стараются проникнуть в глубину и вырабатывают коллективную точку зрения. А особенно жарко могут запылать страсти, если вопрос задевает всех за живое и «банкует» какой-нибудь опытный «травило».
Дело вдовы вызвало самое горячее сочувствие. Еще бы! Ее муж штурмовал Сиваш, Сапун-гору, освобождал Севастополь — заслуги, кровные для черноморцев. Судьба вдовы в какой-то мере переплелась с судьбой их товарища.
На полубаке предложили складчину. Начались сборы.
О складчине узнал Ганецкий. Выстроив команду после отбоя по одной из учебных тревог, он вызвал из строя Татарчука. Тот сделал положенные два шага, повернулся кругом и замер.
В руках Ганецкий держал подписной лист. Команда уже успела собрать двести семьдесят три рубля.
— Поборы, товарищ мичман? — спросил Ганецкий, давно «подбиравший ключи» к старшине огневой команды. — Объясните смысл. Лотерея?
Татарчук молчал. Не мигаючи смотрел в прищуренные глаза командира.
— Вы распустили личный состав, товарищ мичман! Судя по всему, назрела пора переходить вам на посев репы в Килен-балке.
Репу Татарчук действительно любил. На крошечной усадьбе в районе Килен-балки, этой тихой пристани старых боцманов, мичманов и отставников, Татарчук развел огородишко в несколько грядок возле своего, похожего на улей, щитового домика. Недавно по душам побеседовал мичман с командиром, поделился своими заботами-мечтами и вот — нате, вытащил на народ!
— Я вас не понимаю, товарищ лейтенант, — еле разжимая челюсти, произнес Татарчук.
— Не понимаете? Отлично! Вольно! Разойдись!
В это время старший помощник Савелий Самсонович Заботин направлялся на мостик. Он не выносил крикливых команд.
— Вызвать ко мне на восемнадцать тридцать лейтенанта Ганецкого, — приказал Заботин и пошел наверх.
Команда «Разойдись» не сразу рассыпала строй. Комендоры еще несколько секунд оставались на месте, и только после повторной команды строй дрогнул и распался.
Татарчук после ухода командира смущенно потирал ладони и прятал от подчиненных свое недоумение и обиду. К чему привязался он с Килен-балкой и репой! Теперь команда будет втихомолку посмеиваться, да и правы они будут.
Замочный Рассевахин, коммунист, бывший мотовилихинский пушкарь, подошел к Татарчуку и голосом, срывающимся от сдерживаемого волнения, сказал:
— Мы вас ценим, товарищ мичман… Извинения прошу… За всех… Если что не так, выправим. Только скажите, товарищ мичман.
— Зачем вы так? — Татарчук скривился от внутренней боли и чувства признательности.
— Вы напрасно стараетесь затащить меня в психологические дебри, товарищ лейтенант, — напустился на Ганецкого Заботин. — Письма, настроения, подписные листы не по моей епархии…
Ганецкий встал, руки по швам.
— Так, товарищ лейтенант… Договорились?
— Разрешите обратиться, товарищ капитан второго ранга?
— Давайте, давайте… Что у вас еще?
— Прошу прощения, — с холодной почтительностью начал Ганецкий, — но мне почему-то кажется, что параграф «д» девяносто пятой статьи Корабельного устава обязывает старшего помощника быть в курсе всех вопросов, касающихся как боевой, так и политической подготовки корабля.
Савелий Самсонович понимал, что он сам нередко давал повод к вольному обращению с ним младших офицеров. Благоразумие взяло в нем верх — он пообещал Ганецкому разобраться. Но, замотавшись, забыл о своем обещании. И всего через сутки на утреннем докладе командир корабля Ступнин неожиданно спросил его: поет ли вторая башня?
— Не совсем понимаю. Башня не солистами государственной оперы укомплектована…
— Хорошо, пусть не поют, а почему смеха не слышно? Раньше, бывало, сам веселеешь, наблюдая с мостика за ребятами…
— Можно ошибиться, Михаил Васильевич, — хитро ответил Заботин. — У меня, на заре печальной юности, была одна зазнобушка. Бывало, придет на свидание, ну просто мумия. Не то что смеха, улыбки у нее никогда не мог обнаружить. Карабкаюсь я однажды по улице, темно, и вдруг слышу хохот, безудержный, будто кого-то щекочут. Остановился, прислушался. Она!.. С подругами… И конечно, мое имя склоняют и так и этак… — Савелий Самсонович прикусил язык: командир хмурился, слушал рассеянно. — Так и здесь. Вторая башня вечно перед вашими глазами. Мы же, на ходовом мостике, у матросов как бельмо на глазу. От созерцания наших вытянутых физиономий разве только какого-нибудь комика потянет на смех. Да и то на полубаке.