Матросы
Шрифт:
Он встал, огляделся. Фикусы и плакавшая к непогоде арма, глупые мещанские «кветы», как называла их тетка Клавдия, вышивки и половики, картинки и фотографии в рамках с наклеенными на них ракушками, шелковый абажур и пустые флаконы от духов — все это логично завершалось последним эпизодом мещанско-сентиментальной мелодрамы, публично разафишированным отравлением. Кто же подлинная жертва? Почему никто не жалеет Бориса за осмеяние, которому подвергла его эта компания отсталых, невежественных и грубых людей? Квартира и та, мол, не твоя, а наша, рабочая. Разухабистая парочка Хариохиных, прославленных
— Записку! — Ганецкий требовательно протянул руку. — Где она?
Аннушка ахнула от неожиданности. Ее намерение при всем честном народе отчитать мальчишку не осуществилось. Жилистая рука с куцыми пальцами, с въевшейся в кожу известью протянула бумажку:
— На…
Чумаков вобрал в себя воздух судорожно, точно боясь разрыдаться.
— Немец отнял у меня сыновей, а ты… ты… чуть не убил мою дочь. Иди отсюда, иди! Слышишь?
Голос замер на самой высокой ноте, с надрывом и угрозой.
— Папа! Папа! Перестань! Нельзя! — Катюша пыталась встать, ее удержали Галочка и Татьяна Михайловна.
— Уходи, Боря, — плаксиво проголосила Аннушка, — не доводи до греха. Самое лучшее уйти… уходи, пыжик несчастный!
— Как вы смеете?
Аннушка, строптиво подбоченившись, приблизилась к нему с бесстрашным, гордым видом. Лицо ее пылало от негодования, и мелкие росинки пота покрыли лоб и щеки.
— Смеем! — голос ее окреп. — Раз ты горя понять не смог, значит, и на радость неспособный. Мы не посторонние Кате люди! Мы вместе перестрадали. Половину ее беды переплакали, на себя взяли, а ты прилетел на готовенькое, да еще с претензиями. Давай ему записку! Кровью она написанная, понять тебе это трудно. Черствая ты краюха, с плесенью. Хуже сухаря. О сухарь хоть зуб сломаешь, а на такого, как ты, плюнуть хочется. Иди… Позовут, вернешься…
И Аннушка почти вытолкала его из квартиры, а потом догнала его на лестнице и всунула в руки фуражку и чемоданчик.
Если это освобождение, то оно досталось невероятно дорогой ценой.
Куда идти? Где перебыть? Все происшедшее казалось чудовищно нелепым — не верилось в его реальность. Если вначале Борис считал себя жертвой обстоятельств, то теперь он сам стал виновником. Конечно, одумаются. Разойдется брашка, старик успокоится, Катька не позволит. Она хорошая, верная. Сын-то остался. От него не оторвут. Злополучная записка судорожно зажата в ладони. Несмотря ни на что, она теперь у него. Надо идти в штаб, доложиться. Так ему было приказано. А если спросят про записку? Положить на стол документ. Бумажка жгла ему руку. Участив шаги, Борис решил поскорее добраться до Приморского бульвара. Уединиться на скамейке, прочитать. Нужно ли? Предсмертная записка. Прочтешь, отравишь себя навсегда. Ирина там упомянута? Безусловно. Пронюхала и явилась.
Люди спешили к берегу. В бухту входил «Истомин». Надо туда. Там его дом, его безопасная норка. С первым же катером. А потом в штаб. Борис вспомнил о просьбе Ирины, нырнул в будку автомата, набрал номер. Его поразил заданный ею вопрос: «Боря, Ступнин появился в бухте. Разве ему удалось?» — «Что удалось?» Разговор прервали, — возможно, случайно. Заныли продолжительные гудки. Наполненный самыми дурными предчувствиями, Ганецкий торопливо шагал к Минной стенке, на ходу разрывая бумажку, жегшую ему ладонь, и шаг за шагом разбрасывая мелкие клочки.
XIII
— Вадим, ты должен меня понять… Они прогнали меня. Вышвырнули, как кота за хвост, надругались. Делали все это со злорадством, с улюлюканьем и свистом. Фуражку вдогонку кинули…
— Не представляю себе. Уму непостижимо. Неужели Катюша могла позволить так поступить с тобой? Как она вела себя?
— Она костяшка в их руках. — Ганецкий пятерней взъерошил себе волосы и потянул водку прямо из бутылки, которую до того держал зажатой между коленок. — Извини меня за нарушение святого порядка, не могу… — И снова кадык забегал под влажной гусиной кожей. — Это они запутали ее сплетнями, ахали, охали и довели до ручки.
В иллюминатор открывались виды Северной стороны. Невдалеке пропыхтел буксир. Волны заплескали у борта. Сонный до одури тральщик, приползший из-за бонов, травил якоря. Бездымно скользил эсминец, будто поджав трубы. Эсминец, вероятно, дотягивался вон к тем бочкам, что игрушечно сверкают на солнце.
— Вообрази только, куда направлен пафос этого события, — продолжал изливаться Ганецкий. — Меня уже вызывал Доценко, допрашивал с пристрастием.
— Что он тебе советует?
— Примирение. Обычный тезис: с немцами воевали и то договорились, а ты не можешь в своей семейной ячейке наладить правильные взаимоотношения.
— А в отношении… Ирины Григорьевны?
Вопрос, заданный будто невзначай, насторожил Ганецкого.
— Это уж не мое дело… Если ты вспомнил мои предположения в бухте Приюта, то на поверку многое оказалось не так. Тоже многое преувеличено, раздуто.
— Он ее отец или нет?
— Да откуда я знаю? — неожиданно озлился Ганецкий. — Идите вы к чертям со своими допросами! Достаточно достается Черкашину. Кому нужен я, козявка? Хочешь хлебнуть?
— Нет. Ненавижу пьянство.
— Тогда я закончу грубо индивидуально.
Над плоскими укреплениями старого равелина поднимался памятник-часовня. На желтых высотах клубился мазутный дымок, невольно напоминающий о пожарах, свидетелем которых был этот город. Попыхивал плавучий кран, растаскивал своим хоботом расчлененные взрывчаткой останки кораблей. По скелетам судов ползали люди.
— Ты не совсем внимателен, Вадим. Дело-то гораздо серьезней, чем даже я себе представляю. Может быть, ты поможешь?
— Чем?
— Выясни, что там. Какие мои акции? Котируюсь ли я хоть по самой миленькой ставке в рабочей семье Чумаковых?
Вадим укоризненно покачал головой:
— Нельзя ли хоть сейчас обойтись без шутовства? Если ты просишь, хорошо, я постараюсь побывать у них.
— Спасибо, Вадим. Видимо, я никогда не ошибусь в твоем благородстве. Только когда ты пойдешь к ним? Надо бы поспешить. Доценко потребовал сроки. А как я могу их установить?
— Придется после праздника.