Матросы
Шрифт:
— Не жалуйся, — бодро заявила Тома, — проведываем. Вниманием не оставляем. Чего ты раскуксился, Гаврила Иванович? Молодец, Катерина, засмуглилась, расцвела. Дай-ка свои мягкие губки!
— Витюшу не привели, дует, — сказал Гаврила Иванович, — да и не к чему… Дома с ним Клавдия и Аннушка.
— Не беспокойся, Катерина, там бабки надежные, — Хариохин наикрепчайше пожал ее руку и, похлопав по плечу Вадима, добавил: — На Борьку внимания не обращай и с ним не заводись. Предоставь его на наше усмотрение.
— Разве он здесь?
— Заявился.
Возле ящиков, небрежно набросанных судовыми
— Не волнуйся. Теперь он совершенно чужой, посторонний.
— Чужой? А на квартиру лезет. — Тома принялась за семечки, сопровождая слова молниями разгневанных очей и треском подсолнухов. — Конфетами Витьку подманывает, задабривает с запозданием. А раньше не то что конфетки, доброго знака ему не сделал, ни разу на горшок не посадил.
Растерев окурок в пальцах, Ганецкий засунул руки в карманы шинели и направился к Вадиму. Его остановившиеся глаза и побледневшие губы ясно говорили о его намерениях. Хариохин, внимательно исподлобья наблюдавший за каждым движением Ганецкого, тоже глубоко сунул руки в карманы куцей куртки и, выйдя навстречу, прикрыл Вадима.
— Понятно. — Ганецкий остановился. — Не можешь без костылей, спотыкаешься?
Вадим бережно отстранил от себя Катюшу, подошел вплотную к Ганецкому:
— Со мной как хочешь. Я готов. Ее, прошу, не трогай. Ни пальцем… ни… словом.
— Ишь ты…
— Советую, тебе будет лучше. — Подбородок Вадима отяжелел, кулаки намертво сжались, глаза утратили обычную мягкость.
— Вот ты какой! — Ганецкий невольно отступил.
Краны продолжали очищать трюмы. Капитан появился на мостике в дождевике и щегольской фуражке; смотрел на пирс с выражением полнейшего равнодушия на сытом лице. Последние пассажиры скрипели по трапу. Дама в голубом плаще тщетно пыталась подманить сладкими пряниками строгую черноморскую чайку.
— Ты оказался ловким, — сказал Ганецкий. — Романтик, гуманист… Стыдливый юноша… Ты преуспеешь. Зачем ты отнял у меня семью?
— Не лги! — Вадим еле справился с собой. — Не лги самому себе. Не пытайся погубить ее… А ты ее погубишь. Бывает так: возврат, гибель, пропасть, смерть… Пойми…
— Не надо. Не трогай. — Хариохин по простоте сердечной решил, что между двумя соперниками назревает самая обычная драка. — Давай лучше я с ним побеседую на научной базе…
— Дикарей используешь, — голос Бориса дрогнул, — мобилизуешь низкие инстинкты…
Хариохин легонько подтолкнул в спину Ганецкого. Посоветовал:
— Иди, Боря, покуда я не разнервничался. Тут моей Аннушки нетути, держать за кулак некому. Трахну! Честно заявляю, трахну… Иди, Боря…
Ганецкий, не оглядываясь, заторопился к выходу. А Хариохин, чрезвычайно довольный таким завершением дела, ловко бросил в уголок рта тоненькую папироску и сказал Катюше:
— В случае чего я бы твоего бывшего в раствор произвел: мы елецкие…
— Так не надо. — Катюша прикусила губу. — Ему тоже не легко.
Все молчаливо зашагали.
— А его мадамочка в Москву отправляется со своим хахальком, — шепнула Тома Вадиму и поджала губы так, что они стали тонкие, как лепестки. — Атмосфера чище будет без них.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
I
Срочный вызов в Москву не предвещал Черкашину ничего доброго. Сослуживцы проскальзывали мимо него вьюнами, прятали глаза, отшучивались на ходу, отделывались междометиями.
Что это? Трусость после приказа, составленного в туманных, но достаточно доступных выражениях? Нежелание замараться? Было время, когда так поступали запутанные друзья, хотя и были уверены в невинности друга. Но те времена прошли, помянем их лихом.
Значит, не трусость, а более страшное: неверие в него самого, Черкашина. Вот так и выяснилось окончательно — возле него пустота, нет никого, нет человека, способного не только понять, но и выслушать его.
«А, Паша! Будь здоров, привет!»
Все спешили, а ему фактически спешить было некуда. Воздушные замки рухнули, реальность ощущалась как скользкое днище, даже цепкими пальцами не ухватить.
Прибавилось седины. Изморозь тронула виски, поползла выше, переметнулась к чубику. Жесткие складки резко очерчивали рот, губы сделались суше и злее.
Отвратительная ссора с Ириной после первого вызова его к следователю закончилась чем-то вроде сговора между ними. Потом дознания прекратились — его отправили в Москву. Черкашин понимал: интерес к Григорию Олеговичу не случаен, вскрывалось что-то более серьезное, нежели «проживание по чужим документам в запретной зоне».
— Скажи мне, только мне: кто он, для чего ты вытащила его сюда? — Черкашин в этот момент способен был на все, вплоть до убийства.
Ирина, не сопротивляясь, обвисала в его руках, молчала. А когда его гнев проходил, шептала ему, расслабленному, бледному и безвольному:
— Поверь, Павел, кроме старческой, платонической любви ко мне, ты ни в чем не должен подозревать его. — Она не называла его именем своего отца. — Да, да, это тот самый К. О нем я писала тебе в записке… Не кричи, Павел, успокойся, побереги себя. Конечно, обман, преступление, называй как хочешь. Иначе его не арестовали бы… Мы поступили опрометчиво. Но кто действует рассудком, когда переплетаются любовь и жалость? Люди из-за любви убивают, вешаются, травятся… Он потребовал от меня одного: согласиться на эту невинную уловку… Хотел быть ближе, полезней мне, ведь он совсем одинокий… Он вел себя как отец. То, прошлое, отошло так далеко, Павел. Ты шагнул ко мне, и все осталось позади. Ты сильный, умный, в тебе много граней… Поверь, люди поймут в конце концов. Если нужно, я все приму на себя. Докажу, что я завлекла, околдовала тебя, что я ловкая, хитрая бестия…