Матросы
Шрифт:
— Что случилось?
Ирина оглянулась. За спиной стояла Галочка, на ее лице было презрительно-жесткое выражение. Поклонившись, девушка молча прошла мимо Бориса, оставив его и Ирину наедине в коридоре.
— Разве вы ничего не знаете? — Горячее дыхание обожгло щеку Бориса. — Ваша травилась… Оставила записку… Вы понимаете какую? — она указала глазами в сторону кухни. — Подслушивают. Если бумажка попадет в чужие руки… Ну, я теперь более или менее спокойна… вы уже здесь. Позвоните обязательно.
Она исчезла, оставив
«Так вот причина срочного вызова. Никто не осмелился предупредить меня заранее. Этакие деликатные люди, черт вас побери! Катя заснула, ее жизнь вне опасности. Ее жизнь. А моя? Поставить под удар мое имя… честь… Травилась. Обычная провинциальная мелодрама. Спички небось глотала. Сына не пожалела. Комедиантка».
Из кухни появилась Татьяна Михайловна со стаканом теплого молока на блюдце, в белом фартуке, с повязанными косынкой волосами. Миловидное, приятное лицо ее в отличие от лица Галочки выражало сочувствие. Пожалуй, она единственно разумный человек в этом скопище периферийных змей. Конечно, все тут: выглянула ядовито любопытная физиономия шинкарки Томы и спряталась, словно нырнула в нору.
— Здравствуйте, Боря, — просто сказала Татьяна Михайловна, — хорошо, что вы приехали. Я просила Черкашина, чтобы он помог вызвать вас из штаба…
— Я летел сюда, ничего не зная, Татьяна Михайловна, — благодарно, чувствуя внезапно подступивший к горлу комок, пролепетал Борис. — Я ожидал встретить все что угодно, только не это… — Голос его окреп, минутная слабость оставила его.
— Самое страшное миновало. Постарайтесь взять себя в руки. Мало ли что не случается в жизни?
Татьяна Михайловна посмотрела на него просто, не проявляя дешевого любопытства, и хотела пройти к Катюше.
— Разрешите? — Борис думал войти первым.
Татьяна Михайловна остановила его:
— Она, кажется, заснула. Не нужно ее будить. И во всяком случае, надо ее подготовить.
От стакана струился пар, и молоко на глазах подергивалось пленкой. Розовые ногти и блюдечко. Мягкий, волнующий желобок в разрезе платья; у нее тесный лифчик, нежное тело, прелестный очерк рта. Она покраснела, поправила фартук на груди и ушла, притворив за собой дверь. Борису стало стыдно. Проснулась или не проснулась жена, он должен распоряжаться здесь, советовать, хозяйничать.
Иван Хариохин, появившийся из той же кухни, заслонил дверь своей могучей фигурой.
— Отойдите, — потребовал Борис, пытаясь отстранить его.
— Пускай женщины займутся там, Боря. — Каменщик без всякого недоброжелательства поиграл горячими выразительными глазами и не сдвинулся с места ни на один сантиметр.
— Ну уж, товарищ, не командуйте в чужой квартире. Отойдите!
Озорноватое, мягкое выражение словно ветром сдуло с лица Хариохина.
— Ишь ты, гривенник. Квартира-то, предположим, твоя, — он провел волосатой рукой по лбу, как бы выискивая нужные слова, — предположим… По жировке. А вот что в квартире, горе аль беда, — это общее дело. Квартира-то рабочая, наша. Полмитрия раздавить коллективом — раз плюнуть, а беду отогнать труднее. Сообща нужно. А?
Слова, которые шли из глубины искренней, бескорыстной души простого каменщика, не возымели на Бориса никакого действия.
— Может быть, вы прикажете мне уйти?
Хариохин страдальчески вздохнул, сдвинул к переносице брови:
— Уйти не позволим. Жена-то — твоя. Ты довел, ты и исправить должен…
— Исправлю…
— Что ты завелся, монумент? — Вразвалку подошедшая Аннушка легонько круглым плечом подтолкнула мужа я приоткрыла дверь. — Проходите, Борис. Ну, не гляди на меня так, Ванечка, представь себя на его месте. Тоже нужно сознание иметь, а как же…
Лихорадочно блестевшие глаза Катюши следили за каждым шагом Бориса, за каждым его движением. Руки ее шевельнулись, голова приподнялась с подушки, а губы еле-еле слышно по-доброму промолвили заранее выношенные слова:
— Я поступила дурно… Не обвиняй меня…
Борис опустился на стул рядом с кроватью:
— Вероятно, ты не подумала.
— Бывает… порыв… действительно необдуманный шаг… потом каешься…
Борис смотрел на тумбочку, на хрустальный кувшин, подаренный Аннушкой в связи с появлением ребенка. В кувшин ставили цветы. Катюша любила крымские розы, с Южного берега. К ним приучил Петр Архипенко, Борис цветами не баловал, пустяки.
— Где Витя?
— Он у нас, — ответила Татьяна Михайловна, — и не беспокойтесь. Мальчик отлично чувствует себя с нашим Максимкой. Подружились.
Освоившись с темнотой, Борис разглядел Гаврилу Ивановича, неподвижно сидевшего возле занавешенного гардиной окна.
— Надо помнить не только о себе одной, — упрекнул Борис Катю, чувствуя, что не находит в сердце своем снисхождения. — Эгоисты всегда все события расценивают, примериваясь только к собственной персоне…
Катюша со страхом вслушивалась в эти чужие, холодные, как ледышки, слова.
— Не надо, Боря. Если сумеешь, прости меня… Пойми, мне не легче, чем тебе… Я поступила плохо, опрометчиво. Люди и не такое прощают… терпят. — Губы ее дрогнули, голос иссяк.
Со своего стула поднялся Гаврила Иванович, подошел ближе, поправил одеяло и, прикоснувшись ко лбу дочери, глухо сказал:
— Не траться зря, дочка.
Катюша заплакала беззвучно, слезы катились но ее щекам, губам. Трагическая беспомощность, парализовавшая ее, сочувствие всех — даже шинкарка примчалась на помощь — не поколебали непреклонности Ганецкого. Наоборот, вызвали в нем сопротивление.