Матросы
Шрифт:
— Надо собирать зерно умно. Всем. Камышеву за всем не усмотреть. Да и не приказчик он! Если при уборке по колено зерно на загоне — порядок? В прошлом году спешили, воевали за знамя. Убрали за двенадцать дён, а потом молотили еще двенадцать. Еще мешают надсмотрщики, товарищ Кислов. Расскажу об одном… — Латышев заерзал на стуле, спёк рака. — Косил я новоукраинку, стогектарку, самоходным. Пошел дождь. Остановил комбайн. Подъезжает начальник…
— Кто? — закричали из зала.
— Сами угадаете. «Коси», — приказывает. «Дождь идет», — отвечаю. «Коси». — «Да я же сам сижу, как суслик, под брезентовым фартуком, а ты «коси». И не стал косить. А вот Кульжин не посмел ослушаться. Налетел на него тот же: «Давай!» Нажал Кульжин, дал двадцать восемь га. Сгнила. Потому — по
За Кривоцупом выступали еще, собрание накалялось. Парень в клетчатой рубашке, тот самый, что «с буфера сорвался», врезался в прения с места:
— Скажу за себя. Живу я один. За полугодие заработал двести трудодней. Все проел, рубаху, штаны тоже! Рву для общества свою одежду. Работать посылают каждый день, а пятнадцать дней муки не давали. Побираться? Посылают в командировки. За двести километров ездил. За запчастями. Глухой осенью. Застиг в поле дождь. А мне зипуна не дали. Жеребец у меня племенной, встал, не идет в грязи. Продрожал я возле него всю ночь. Жеребца не бросишь? Не бросишь. Вернулся больной, температура. Слег. Приходят, поднимают на работу. Борщ с мясом редко. Не евши хожу. Пришел к Латышеву. «Что ты за цаца, чтобы ходить не по инстанции? Иди по инстанции. Начинай с бригадира». Сколько говорили: рай, а на поверку? Разве это колхоз?
Парень внес замешательство. Никто ему не похлопал даже для приличия. Через какую-то минуту — две все приподнялись, чтобы рассмотреть парня в клетчатой рубахе, загудели возмущенно:
— На борщ с мясом привалил!
— Колхоз не нравится? Ну и укатывай на своем буфере.
— Ишь ты, Адам, в рай захотел. Может, тебе еще Еву?
— Дайте ему по загривку, клеветнику!
— Катись колбаской до самой Кавказской!..
Изощрялись кто как мог. Парень струсил. Пытался ускользнуть, не пустили. Чтобы спасти его от неприятностей — кулаки у всех сильные, — Петр Архипенко пробрался к парню и почти уволок его за собой на трибуну.
— Повтори без нажима, чем ты, браток, недоволен?
— Спасибо, я просто хотел… — залепетал тот, напуганный до дрожания коленок. — Все критикуют, и я…
— Устанавливаем: у тебя нет дополнительных соображений, как я понял, — Петр тихонько отстранил его в сторонку, стал поближе к микрофону и попросил слова.
— Говори, Петро, — помимо председателя, разрешил Камышев, очень обрадованный удачной разрядкой.
— Видишь, парень, — начал Петр, обратившись к виновнику происшествия, — одно дело критиковать с любовью, чтобы исправить, а другое дело — гавкать на все. Ну, продрог ты возле племенного жеребца, и что же? А вот у меня друг есть на крейсере. Карпухин. Он год в год несет вахту у турбокотельного агрегата. Там шестьдесят градусов. Может, к нему сбегаешь погреться? Ты слышал, что женщина сказала? К сожалению, не могу цитировать — теща. А все же повторю: если крыша течет, надо покрыть ее, а не дом жечь. А ты спички вынул, пацан. Иди да больше не шали… — И, не обращая уже внимания на понуро уходящего неудачника, заключил свою короткую речь: — Правда всегда возле нас, только кто-то заслоняет ее, тот или иной… — Глянул на Латышева и этим ограничился. — Сегодня артельно мы сняли эти самые маскировочные сети. Я думаю так: все и за все мы артельно отвечаем. Все хорошее — наше хорошее, плохое — наше плохое. Винить некого. Только надо исправлять. А разве у нас мало хорошего?..
Прения повернулись в другую сторону.
Вспомнили миллионные доходы, шелководство, яблоневый сад, машины, полученные за молоко, шестнадцать грузовиков и «Волгу».
Свинарка с дальней фермы принялась расписывать свиноматку Сольфеджию, давшую доход в пятьсот тысяч рублей, и хряка Монтекриста весом в полтонны.
— Мы семьей выработали тысячу четыреста трудиков, — отчаянно громко выпаливала свинарка, — семь тонн пшеницы, две тонны кавунов, сто пятьдесят кило помидоров, пять с лишним тысяч деньгами! Михаил Тимофеевич, скажи; вру? Не скажу за Латышева, я беспартийная, да он и сам расчешется. А за хлопца скажу: хай сдох бы твой жеребец, коли ты возле его пританцовывал. Надо, хлопец, расторопным быть. На казачьей земле булку ешь… Ты еще напиши фельетон про нашу артель. Ну что? Гордимся своими достижениями! А отними у нас их, что останется? Неполадки везде есть. Кофту шьешь и ту пять раз распорешь, а ты хочешь сразу ковбасу есть? Чего к нам не обратился, парень? Да чтобы тебя наши бабы не обшили, не обстирали, не нагодували? Чего ты нищим прикидываешься и нас всех конфузишь?
Смышленая пожилая свинарка с носом пуговкой и короткими руками, которыми она махала, как ветряк крыльями, тоже повлияла на настроение людей. Все стали веселей, заулыбались. Кислов заметил и эту замечательную передвижку чувств, и на сердце его стало и тепло, и почему-то больно.
— Все переломилось, — Латышев важно откинулся на спинку стула, — отсталые элементы потерпели крах.
Кислов зрачок в зрачок вгляделся в самодовольного Латышева:
— Вы-то тут при чем? Ничего вы не поняли. Запишите и меня в элементы, но скажу: нельзя вам доверять таких людей, ей-ей, нельзя…
IX
И вдали от Кубани эти сутки дались нелегко. Флагман затягивал тревоги иногда на три — четыре часа, «атаковал» авиацией и подлодками.
— Что они, белены объелись? — жаловался Заботин. — Второй день ребята сидят на сухомятке. Сухари и тушенка.
— Ввели ночной рацион, никто ничего не ест, давай им газировку и квас, — поддакивал ему красный и скользкий, как помидор, начальник интендантской службы, большой любитель создавать запасы мороженого мяса, селедок и белых сухарей в запаянных банках.
— Значит, люди охладели к еде…
В это время черноглазый башкир Марван вывалился из башни, как куль с сырой известью, рухнул на палубу и словно прилип к ее раскаленной поверхности.
Старпом и интендант значительно переглянулись и ничего не сказали. Все и так было ясно.
Ночь-то пробуровили без сна. Шли на двух, на трех, на одном винте. Выводили из строя рулевые моторы, генераторы, помпы. Учили справляться с дифферентом и креном, ставили корабль на ровный киль. Тушили условные пожары, работали накладками и бугелями на аварийных трубопроводах. Когда еще там перекантуешься на ракеты, а пока — давай! Ночью дежурили и курсанты, три сотни их проходили практику на корабле — это дружные, выносливые ребята. Половина из них — отличные спортсмены и плясуны. Они дежурили у механизмов, в команде живучести, безотказно помогали штатным матросам. Спали они на подвесных койках. При побудках молниеносно вязали койки, бежали на приборку, отстаивали вахты… Своя комсомольская организация возглавлялась задорным и общительным ленинградским пареньком, беззаветно влюбленным в свой город. Шульц с трогательной нежностью говорил о курсантах, частенько беседовал с ними, всегда находя общие темы и язык. Постепенно многие курсанты бескорыстно привязались к внешне суровому старшему штурману и в свободные минуты толпились у рубки.
— Дети еще, совершеннейшие дети, — радостно говорил Шульц.
Нетрудно было догадаться: молодой человек в траурной рамке больше всех помог этому сближению. Когда один из курсантов разбился, комсорг по неопытности немедленно сообщил об этом Шульцу. Тот спустился в лазарет, пробыл там не менее часа и, вернувшись по очередной тревоге, не смог достоять вахту — схватило сердце. Смертельно побледнев, он принял пилюлю и лег на диван тут же, в штурманской.
Дежурившие по тревоге санитары будто обрадовались случаю отличиться, лихо оттащили старшего штурмана вниз и положили невдалеке от пострадавшего курсанта.