Матросы
Шрифт:
— От такой арифметики в конце концов руки опустятся.
— А мы обязаны не опускать их, — хмуро заявил Камышев. — Тебе известны документы? Первое дело: укреплять и развивать общественное хозяйство, главную силу, и на этом фундаменте выращивать колхозную продукцию и повышать благосостояние. Надо все государство обозревать.
— Если колхозник, работая лучше, будет получать больше, какой же государству убыток?
Камышев покрутил каракулевую шапку, надел невытертой стороной наперед, позвонил уборщице:
— Очень попрошу тебя, Феклунья. Помоешь пол без скобления, а потом потрешь легонько керосином.
Видимо, разговор с председателем не прошел бесследно. Перед собранием, где ставился вопрос об увеличении неделимого фонда и постройке школы и лечебницы за счет этого фонда, Латышев вызвал к себе Архипенко и поручил ему внести на собрании предложение.
— Поручение партийное, Архипенко. Найдутся бузотеры, чтобы завалить, особенно есть у нас такая Пелагея, ярая спорщица и задира… Пойдет в атаку — выступишь. Бюро находит нужным увеличить неделимый фонд, довести его до двадцати пяти процентов, чтобы сразу не форсировать до тридцати.
Собрание проходило в колхозном клубе. Народу набилось много. Пришлось вынести лавки. Всем места не хватило. Стояли. Прения затянулись. С потолка уже начали падать капли сгущенного пара вперемешку с известкой.
Но в атаку пошла не вдовка Пелагея, а колхозники с хутора Приютного, наполовину опустевшего еще в период колхозных неурядиц и когда-то славившегося племенными жеребцами и баптистами. Хутор оказался в колхозе после укрупнения, до него еще руки не доходили. Как всегда, нашлись распоясавшиеся, поднявшие шум и гвалт вокруг неделимого фонда. Архипенко неожиданно для Латышева показал себя кремнем, дрался ярко и красиво. Бушлат и тельняшка, видневшаяся из-под суконной матросской рубахи, производили впечатление не меньшее, чем его слова. Старшина с черноморского крейсера не только открыл почин в решениях по неделимому фонду. Он потребовал поставить на голосование замену потрепанного занавеса из мешковины на шелковый, из китайского материала, и оборудовать в клубе центральное отопление.
Хуторяне требовали сахар и сапоги сорок пятого размера, а моряк проводил в жизнь китайский занавес и калориферы. Народ гудел непонятно отчего, руки подняли в большинстве, записали — единогласно. Хуторяне протискались через толпу, сели на телеги и уехали в ночь, будто провалились в ней.
«Ты ловко развалил этих баптистов», — похваливал Латышев Петра после собрания, когда члены правления за кулисами заливали воспаленные спорами глотки мутной водой из стеклянного графина, непременного спутника всех треволнений.
Выйдя из клуба, Петр неожиданно с глубокой тоской почувствовал свое одиночество. Кроме Латышева, никто его не хвалил, никто не пожимал руки, не удивлялся его речистости и азарту. Люди расступались молчком, вроде советовали: иди, мол, не задерживайся.
В чем дело? Уйти проще всего. Отшагай милю — и дома, а там горячий чайник под махровым полотенцем, рыба, помидоры, возможно, и лафитник пшеничной.
Однако в настроениях людей не все ладно, и самый жирный судак, провяленный под степным солнцем, встанет поперек горла костью, если… не выяснить причин явного отчуждения колхозников.
Долго ждать не пришлось. От фонаря, где вечно толпится народ, сейчас доносились нарочито повышенные голоса. Нетрудно было догадаться, верховодила на этом кулуарном собрании вдовка Пелагея, о которой предупреждал Латышев.
— На занавеску шелк, а мы в ситцевых юбках, да и на тех — колючки!
— Какая тебе разница, Пелагея? Пусть шелк, — подзадоривали ее.
— Понятно какая! От наших же трудовых дней на занавеску отколют.
— Небось Камышев-фанатик старается?
— Матрос старается, а не Камышев. Ему-то что! Член правления. Вершитель. Кабы его конюхом засунули аль дояром, а то сразу — в завы. Конечно! Чего ему не джигитовать!
Мужчина в валенках и калошах, искривший цигаркой, подзадорил Пелагею:
— Паровое отопление в клуб тоже он надоумил.
— Ишь какой швидкий оказался. Привык на своем пароходе к теплу и тут заводит.
«Миля» до дома показалась невыносимо длинной. Хоть бы никто по пути не встретился! Кажется, удалось дотопать наедине со своими мыслями, хотя ничего утешительного в них не было. Замороченный, потускневший, Петр нехотя справился с ужином, налился чаем. Не меньше часа лежал он с открытыми глазами возле мирно почивавшей жены, не ведавшей пока, какое тяжелое потрясение он испытал.
В ушах колокольно вызванивали недвусмысленные намеки по его адресу. «Вершитель» забылся в тяжелом сне, вскинулся рано и глухим рассветом добрался до фермы вместе с Копко на его мотоцикле.
— Теперь с общежитием подождут, — пророчествовал Копко.
— Не понимаю… Намечено.
— Школу затеяли, лечебницу. Кирпича не напасешься.
— Будет и лечебница, и общежитие, — буркнул Петр.
Коровы неохотно ели грубые корма, мычали, и на доске учета появились выведенные мелом малоутешительные цифры. Доярки допытывались: «Петр Андреевич, когда халаты будут? Поглядите на тряпки такие, не стыдно? Мы же не настаиваем на китайском шелке, хотя бы миткаль».
Злой, Архипенко заехал к Латышеву. Втемяшилось ему в голову: это Латышев нарочно поссорил его с колхозниками. Выпустил его, словно кумулятивный снаряд но толстой броне, а потом, использовав, на гильзу даже не глянул.
В таком настроении лучше всего избегать встреч с парторгом. Что бы ты ни отстаивал, ни доказывал, все равно будешь не прав. А начнешь заноситься — сразу пришьют обвинение в нескромности. Станешь доказывать свое — обвинят в индивидуализме.
Архипенко не умел притворяться и сразу все выложил начистоту.
Латышев вел себя сдержанно. Ни разу не прервав горячие наскоки, добросовестно вслушивался и охотился на навозных мух, лениво зудевших у нагретых солнышком оконных стекол. В качестве истребительного оружия ему безотказно служила деревянная чесалка для спины, привезенная в подарок знакомым пилотом, летавшим на реактивном самолете в Китай с делегацией.
Чесалка в бледнокожей руке Латышева постукивала с каким-то презрением к посетителю. Мухи падали на подоконник. Виден был недавно подстриженный затылок парторга, желобок худой шеи и родинка, темневшая сквозь реденькие волосы. Равнодушие Латышева и эта его война с мухами взвинчивали Петра. Последние упреки он выкрикивал уже с ненавистью к этому затылку, к желобку на шее, к вялой руке и ко всей его выжидательно-настороженной фигуре.