Меч Михаила
Шрифт:
Взявшись изучать русский язык, Ева вовсе не намеревалась его как-то потом применить, равно как и свой бабушкин венгерский, ей просто нравилась эта раздольная звуковая стихия, такая еще юная в своей гибкой приспособляемости к чужому, свежая в своей многообещающей раскованности падежей, ударений, окончаний, мощная в силе поглощения инородного и присвоения его, как своего. Ее профессор, Борис Анцимиров, оказался бывшим москвичем, совсем недавно умотавшим на запад и потому крайне отзывчивым на всякое творимое в России безобразие: вот и опять порушили нашу свободу. А ведь была же, была… порхала синей птицей в казалось бы безоблачном небе, вила себе гнезда в банковских кущах, ныряла в нефтехранилища, плодилась в независимой прессе, ну и, само собой, кукарекала, имея далеко не куриные мозги. Мозговая такая, заранее просчитанная нами свобода. И что же от нее, милой, осталось? Остался, может быть, такой вот американский профессор, обожающий селедку с луком и фильмы ужасов, пишущий гневные порнографические юморески и некрологи Крошке Цахису. Впрочем, это не главное, основная его деятельность не тут, в университете, а в спецагенстве при госдепе: он тут консультирует. Анцимиров искал это место лет десять, мыкаясь по разным сволочным университетам и подрабатывая в набитых неграми начальных и средних школах, присматривался, прочесывая своими диссидентскими когтями все, какие только имелись в стране, информационные забегаловки. Зато теперь можно пожить по-человечески: все заранее предусмотрено, распланировано, оплачено. Едешь, бывает, на военную базу на Гаити или, к примеру, на Аляску, а там тебе уже пятизвездочный номер с видом на живописные окрестности, приятно посмотреть новые места, а заодно и сэкономить на суточных, обойдясь по старой московской привычке куском колбасы с хлебом или дешевой американской куроножкой. Хорошее это дело, отираться среди военных, ничем при этом
Как бывший москвич, профессор Анцимиров вникает в свободное время в завихренный ход теперь уже ихних событий, зорко высматривая каждый промах крошки Цахеса, охотно вставляя его в паноптикум туберкулезного бреда Кафки. Да, Гавки, так и не отбрехавшегося от мучавшей его крови отцов, уж лучше бы его мать переспала с немцем. Не раз уже разъяснял профессор своим студентам, что нет у России никакого будущего, а есть, напротив… ну что у нее такое есть, у рашки-то… сам себя заминает, переключается на погоду… да, есть стихийные бедствия, экологические и разные там другие катастрофы… и мы, разумеется, поможем, вдуем в полутруп вашей пока еще рашки нанотехнологические надежды, а если это не поможет, так расчленим. Расчленили же Югославию, теперь есть, наперекос всему, Косово, а в нем – европейские мусульмане. Эффективно и не слишком накладно. Кто сказал, что это – американская война? Ага, вот он это и сказал, этот правоэкстремист, неонацист! Заметил, видите ли, что Белград бомбили на Пасху, а что летная была погода, это видите ли, неважно. А что все американские домохозяйки сидели сутками у телевизоров, рискуя получить нервное расстройство из-за медленного хода событий, это тоже неважно? Бывают же такие человеконенавистники. Так противопоставим же всем им, этим все еще не истребленным наци, нашу общую, глобальную, американскую мечту о единой для всех, неподкупной в своей принципиальности, демократии!
Демократия – это для вас, счастливо в нее верящих. Для нас же, вам ее, проститутку, подсовывающих, нет ничего слаще корпоративного рабовладения. И не придирайся к словам, работай!.. на износ!.. Ведь это мы, народом избранные, вправе судить о тебе, но не ты о нас.
Полюбив раз и навсегда виргинские, без снега, зимы, профессор Анцимиров шлет в Москву одно обвинение за другим: пораспустили, понимаешь, у себя морозы, совести совсем нет, сколько уходит на отопление, а в это время вымирающая Африка варит бобы на костре, подбрасывая в огонь то свои, то соседские экскременты. И он дает дельный совет едущей к негра клинтонихе: развернуть многомужне-насилуемую негритянку мордой к микроволновке, тем самым раз и навсегда решив ихний женский вопрос с позиций взаимности каннибализма. Гляньте на этих огромных, жирных, как торговки на негритянском базаре, улиток, их варят живьем, вкрутую, и нет у них ни одного голоса в ООН. Другое дело, скармливать крокодилу уголовников: сколько крика, крови и выплеснутой из бассейна воды. Потом съедают и самого крокодила, потому что он – вкусный. Правда, потравленных крысиным ядом львов негры пока не трогают, вдруг да куснет, зато певчих птиц гонят на небо стаями, чтоб не воровали негритянское просо, да и сама птичка ням-ням, и всякий жучок, и мошка… Недавно вот, перед самым приездом клинтонихи, нашли в каком-то унитазе, под расколотой крышкой, совершенно голого и притом живого человека, в возрасте одного-двух дней, вытащили, завернули в присланные из Швеции вязаные пеленки – мериносовая шерсть с шелком – всунули в рот шведскую соску, теперь это уже никакая не обезьяна. Клинтониха не прочь переправить находку на север дряхлеющей с каждым днем Европы, где все еще в ходу твердая, в отличие от доллара, валюта, и там же взять миллиард-другой, на поддержку женского африканского вопроса. А в Африке уже Билл Гейтс, внедряет глобальное безотходное производство жратвы для всех, из экскрементов заказчика, сырье – из местной негритянской клоаки. Клинтониху встречает японец с хлебом-солью, хотя сам воротит морду от тарелки с бифштексом, ну, из того самого… он-то повар, знает, сам готовил. А выглядит аппетитно. Попробовать? Клинтониха сует палец в вязкий коричневый соус, ковыряет ногтем мясо, все еще не решаясь понюхать, и японец, бледнея почти до обморока, напряженно за нею следит: съест или нет? Ну вот, проглотила… Спросила только, из какой клоаки взято сырье. И тут японец замялся: планировали из угандийской, а вышло из конголезской. В следующий раз, посоветовала клинтониха, отливайте с Берега слоновой кости…
Историку приятно спотыкаться о повторение одного и того же. Это облегчает ему мороку с выводами: ничто, товарищи, увы, не ново. И пока он предается творческим, от сих и до сих, мукам, история дает неожиданный крюк, нагло увиливая от ответа: вот и концы все в воду и никаких на поверхности кругов. Берешь вилы, водишь туда-сюда по воде… ага, что-то шевелится, плывет… дохлая рыба, кусок дерьма… нашел! Нашел, к примеру, код Ленина, и как с ключом от сарая, ты ломишься в штаб-квартиры тобою же растлеваемой культуры, изживающей себя вместе с шизофренической мечтой о всеобщем благоденствии. Накормим всех голодных! Но так, чтобы никто уже и не допытывался, что в свое время ел, к примеру, Гёте или Вагнер: подальше от этого чумного германского духа. Дух должен быть исключительно корпоративным, коллективно перешибающим твое под звездами одиночество. Никаких трагедий индивида, но только – гулаговское творчество масс… да, гулажное.
Хорошо быть историком-на-скорую-руку: укажешь, к примеру, что зря бывший зэк Саня променял свои драгоценные последние годы на двести-лет-вместе, только нашу нобелевку опозорил. Уж хоть бы врал, как все, привычно, а то… выложил, нате вам, факт. Сослать его обратно в гулаг!
Считая себя, с опозданием на сто лет, учеником Гучкова, в свое время выцарапавшего у последнего русского царя отречение от престола и спихнувшего престол Ленину, профессор Анцимиров мыслит исторически корректно: вот угнетали евреев, вместо того, чтобы отдать им всё, вот и заработали себе русскую революцию. Иначе говоря, признает, что без них никакой революции не было бы. И впредь ничего без них не будет. «Что, даже и холокоста без них не будет?..» Неосторожно пошутив так на вечеринке, Ева тут же и уразумела, что ошиблась, думая, что профессора гораздо более лояльны к истине, чем все остальные люди. Профессор Анцимиров обиженно промолчал, но уже на следующий день Ева обнаружила в своем компьютере статью о сути накрывшего Европу мигрантского кризиса: вы хотели, следом за Гитлером, выгнать из Европы евреев, а получили нашествие мусульман, и вы получите, как минимум, пятьдесят миллионов негров… Впрочем, нынешний испанский король официально перед нами извинился за проделки своей пра-пра-прабабушки: она разом депортировала всех евреев, включая кардиналов и собственного министра финансов. А хорошо-то как в Испании наши жили! Торговали всем, врачевали всё, умело нашептывали маврам, чтобы те не теряли зря время, а те и правда приперлись, со своим мавританским стилем… Ну и конечно по мелочам: то, бывало, кинешь отраву в крестьянский колодец, то сглазишь по весне скот… бывало, не пропустишь и эпидемию чумы-холеры, давая страждущим сладкое успокоительное… но об этом ведь никто, кроме
Полученная от профессора статья навела Еву на сомнение: стоит ли и дальше учить русский язык по милости профессора Анцимирова? Она мысленно смотрит на него, изучает: высокий, грузноватый, всегда в немного мятом, будто не свежем костюме, с одним и тем же крапчатым галстуком, часто не бритый, как это последнее время в моде: секси амербой, с подчеркнуто властным окладом толстоватых щек и складок у рта, с мутно-карими, непрестанно что-то высматривающими под густотой бровей глазами и тонким, загнутым книзу носом. Этот нос говорит Еве о многом: тут и выверенная тысячелетиями породистость, и тайная ко всему брезгливость, и разборчивость пресытившегося кровью гурмана, и неготовность различать запахи по степени содержания в них духа истины… Вся его грузная, избыточная телесность только и годна на то, чтобы кого-то в чем-то убеждать, пере-и-пере-убеждать, переламывать, перетирать, попутно переиначивая. И кто же перед ним утоит?
17
Она живет в Нью-Йорке с Эдвардом Плотницким, в его неприлично дорогой, с роскошной и неуклюжей рококо-мебелью, квартире под самой крышей высотки, с выходом в заставленный олеандрами и пальмами зимний садик с маленьким фонтаном и пляжными креслами, и кипящая внизу жизнь не слишком ее беспокоит, почти уже определившуюся в жизни студентку-графиню. Эдвард, в свои двадцать девять уже помощник шефа компьютерной фирмы, все чаще и чаще заговаривает о свадьбе, которой предстоит быть непременно с раввином, но и, ради самой Евы, с протестантским священником, что, впрочем, было бы всего лишь уступкой ее родне, ведь ссориться ни с кем не охота. Эдвард урожденный москвич и продолжает поэтому называть Россию «своей страной», хотя помнит о ней совсем мало, урвав лишь школьные годы и первый курс университета. Впрочем, он приезжал потом не раз в Москву, намереваясь ради экзотики пожить «как все остальные», поездить на метро, почитать крикливые перестроечные газеты, вникнуть в нищенские проблемы «населения»… Да что тут вникать, и так все ясно: это продолжение все той же великой троцкистской революции, с ее великим авангардным намерением утвердить на одной шестой части суши унылую и никчемную рашку, даже и не с большой буквы. И нужно ли ему, так счастливо улизнувшему от всей этой мороки, встревать в этот далеко не вяло текущий разрушительный процесс? Вот ведь вопрос: встревать или не встревать? Пожалуй… да! Но… не всякая на свете суета стоит его, Эдварда Плотницкого, моральных и интеллектуальных затрат. Он не какой-то там челси-чукча с сексуально небритой местечковой рожей, он – вполне сложившийся авангардный аристократ, сверлящий многообещающее будущее своим опережающим события компьютерным интеллектом. Сегодня он помощник шефа, завтра шеф, послезавтра… Кем бы ему хотелось послезавтра стать? Так и хочется сказать: политиком. А если – еще выше? Внизу дует ветер, сметает, как мусор, всё понастроенное людьми, ломает, обездоливает, внушает напрасные на что-то надежды, и надо только направить этот ветер, а там уж само пойдет… Об этом давно уже всем известно: есть такая, выше всяких крыш, мировая администрация. Известно-то оно известно, а – недоказуемо. В каком-таком террариуме содержат этих опрохвостившихся перед остальным миром рептилоидов? В мировой валютной клоаке! И дело обстоит так, что никто этих гадов не тронет, не цапнет змеюгу за хвост, пока мир свято верит в змеиную, о себе же самом, сказку: змей, он самый на свете угнетаемый, ни за что ни про что обиженный и всеми ненавидимый. Вот ты, например, ты ведь нисколько не сомневаешься в том, что вегетарианец и вагнерианец Гитлер ел гадюк живьем: слопал ровным счетом шесть миллионов штук. А станешь это отрицать – тебя тут же самого сожрут. Так-то, детка. В этом вся гениальность задуманного: считать позорным сам факт отрицания раз и навсегда назначенной статистики змеиного холокоста. От этой незыблемой истины – шесть миллионов штук – несет старой, как подметки Агасфера, вонью страха, помноженного на умопомрачительный от этого змеиного мероприятия профит, да, холокэш. И навсегда канувшая на дно нового мирового – после вегетарианства и вагнерианства – порядка, тайна холокэша становится у всех на глазах величайшим из всех сегодняшних табу. Может, кому-то нужны доказательства холокоста? Вон, видишь эту трубу? Через нее прошло три миллиона благонамеренных и совершенно невинных… они все теперь тут, в Америке. Спроси любого из них: тебя травили в душе циклоном-Б?.. из твоей шкуры делали абажуры?.. сжигали живьем в угольной печке? И каждый чудом выживший скажет прямо и честно: все это я пережил, и не один раз.
Нет спору, сознание масс, с которым так приятно было иметь дело последние сто с лишним, а по сути, так уже три тысячи лет, постепенно обнаруживает свою недействительность: это всего лишь абстрактный вздор, годный разве что для удовлетворения тайных прихотей импотента-рассудка. Чем это, интересно, масса сознает? Общей на всех башкой? Башка у каждого своя, а в ней – более или менее светло. Вопрос как раз в том, насколько светло. Можно ведь и погасить лишнее, да просто залить его, затоптать и загадить, а там уж и пересветить едва мигающий огонек сознания прожектором идеи, хоть даже и не идущей человеку на пользу. И собери таких, затоптанных, в толпу, так они вроде бы и думают все одинаково, хотя в действительности каждый из них в отдельности ничего не думает. Вывод: сначала ослабь, а потом уже цапай. Развивай технику ослабления сознания! Кстати, сознание совершенно нормального человека не трудно понизить до уровня простого инстинкта и уж тогда дрессировать, как цирковую лошадь, хоть даже дипломированного специалиста. Кстати, это очень подходящий материал: тут один сплошной рассудок. И дрессировщик ставит поэтому рассудок выше души, заодно и сомневаясь в ее у человека наличии. Умный, интеллектуальный, бездушный.
Однако есть, хочешь ты того или нет, одно-единственное на весь мир, припрятанное для каких-то еще не нагрянувших времен, средство одухотворения, неотступно и незримо присутствующее везде. И никто к нему, единственному, пока не рвется, хотя оно тут и ждет. И самое время теперь прибрать это к рукам… но как? Великий, судьбоносный вопрос.
Ведь если каждый, на свой страх и риск, примется вдруг одухотворяться, мотая из самого себя жилы и вытягивая себя же из трясины за волосы, к чему придет мир? Страшно сказать: к свободе. Не к той, показушно-лозунговой, во имя которой пылают там и тут революции, но…к Его свободе… это страшное для рассудка имя! И как бы ни кривился рот, заталкивая его обратно в глотку, оно звучит, и беспрепятственно, в самом твоем сердце: Христос.
Переступивший через власть крови, зовущий прочь от рода, к себе.
Еще не встретив Еву, в самом начале своей компьютерной карьеры, Эдвард внял совету родителей и списался с дюжиной российских невест, из которых выбрал двух, одну из Питера, другую из Иркутска. Та, что из Питера, прикатила в Америку сама, и в первую же ночь обнаружила такие аховые альковные навыки, что Эдвард основательно засомневался в ее заранее аннонсированной невинности. Заплатил ей. Вторую пришлось выкуривать из Сибири целых полгода: то с работы не отпускают, то дедушку надо хоронить, а то и просто – зима. В конце концов достучался, слал каждый месяц золотые сережки и наобум купленные кофточки, болтал часами по телефону, и вот – приехала. Сели за стол, тут и фаршированная щука, и на меду сваренная редька, и шампанское, и сотня одинаковых, в хрустальном ведерке, роз. Родители сидят напротив, приметливо щурятся. Неплохая девочка, да, умненькая, с вэ-о, и все остальное при ней – и талия, и попка, и глазки голубенькие. Так прямо и соглашаться? Разрешать? Переглянулись, незаметно так, понятливо. Отец совсем уже сдался, наливает всем шампанское, мать пока еще держится, решив биться до последнего, поскольку приезжая – русская, да еще сибирячка. Что может поделать рыхлая, истрепанная семейным счастьем глава семьи со своим единственным, по ее же приказу загулявшим сыном? Раздуть, как первомайский баллон, свой матриархальный авторитет? Воззвать, заламывая дрябло-мясистые руки, к дежурной сыновьей почтительности? Схватиться за тронутое уже кардиологом сердце? Пока еще не скреплен родственным поцелуем договор о помолвке, пока еще ждет в высоком бокале шампанское… Придирчивый взгляд ползет по убранным в высокую прическу русым прядям сибирячки, скользит по нарумяненной щеке к аккуратно выточенному ушку с дарёной жемчужной сережкой, падает на выступающую из ажурного декольте девственную грудь и… вот оно, неодолимое для брака препятствие: крестик! Невзрачный, медный, на тонкой заношенной нитке. Как мог ее сын этого не заметить! Была бы еще просто безделушка, вывешенная напоказ, золотая, тыщи на три, да еще с брилллиантом, ценная вещица, а то… Такой крестик, грош ему цена, носят не просто так, но за веру, и сколько уж раз клали эту веру на лопатки – встает, как ни в чем не бывало, и нет на ней ни царапины, ни пятнышка… и верят же, верят, не имея для этого никаких рассудочных оснований. Этот никудышный, на ниточке, крестик сибирячка ни за что не выбросит, так и будет таскать на себе, да еще детям достанется… Чтобы наши внуки оказались крещеными?! В Америке?!