Менты и люди
Шрифт:
— Светлана Николаевна!
Тётка куковала в пустом кабинете для допроса задержанных. На голове — химия. Физиономия гневно-красная, глаза навыкат, звериный оскал.
Майор предложил им побеседовать, сам же прошел в кабинет напротив и присел на стул у окна, закинув ногу на ногу. Он всегда так поступал в подобных ситуациях, — сводил оппонентов, когда страсти чуть угаснут, а сам уходил в сторону. Не хотел, чтобы фон юриспруденции затмевал лучи житейской мудрости, начинающие исходить от сторон.
— Сколько у тебя в кошельке было денег? — донеслось
— А то вы не знаете!
— Не знаем. Откуда знать?
— Врёте вы! Знаете! Всё знаете!
— Зачем неправду говоришь? Бог тебя накажет за такое, женщина!
— А вас не накажет?
Майор сделал последнюю затяжку, вдавил окурок в пепельницу, приоткрыл форточку.
Цыгане уже не гомонили. Мужчины деловито шушукались, стоя у берёзы, цыганки и дети молча сидели на земле. Лишь один мальчуган лет шести-семи держался от сородичей особняком. Он бродил по свежевыкрашенному бордюру и плакал, утирая кулачком слёзы. Наверняка, одна из томившихся в застенках цыганок, приходилась ему матерью. Или сестрой. Так рассудил майор.
Сброд, сброд, сброд. Никогда он не испытывал сочувствия к этому грязному сброду. Одни рыскали по улицам в поисках лоха. Находили, клянчили деньги, дули в кулак, и лохи прощались с деньгами навсегда. Другие продавали наркоту. Третьи — воровали. Все сволочи. Ничего святого. И не из-за любви к своим девкам они притащились сюда. Потеряли ресурс, три боевых единицы. И теперь этот ресурс требовалось восполнить.
Что ж, — разрешил про себя майор, — восполняйте.
И пополняйте, — скаламбурил он, имея в виду собственный бюджет.
Он отлично научился пополнять его за двадцать лет службы. Спокойно, самоуверенно, без лишних напрягов. Начал со «своих» адвокатов, что отстёгивали с клиента процент. После научился брать напрямую. Оброс связями, окреп. А потом, отслужив лет семь-восемь, внезапно осознал, что уже не ищет денег — деньги сами находят его.
Корил ли себя за это майор? Нет. Государство плевало на него, он плевал на государство. Он отчётливо помнил те времена, когда им, ментам, не выплачивали жалованье месяцами, словно работягам на заводе. Что же ему оставалось делать, живущему с молодой женой и малолетним ребёнком в общаге с проваливающимся потолком? Только мутить.
И он мутил.
Ради семьи, ради сына. Когда-то светловолосого мальчика с чистыми голубыми глазами, радующегося любой новой игрушке (да что там игрушке), каждому папиному приходу с работы домой радовался! Бежал, спотыкался, падал, но непременно добегал, обнимал и кричал: «Ура!». Папа — герой. Папа ловит бандитов. Поэтому папа редко бывает дома. И каждый папин приход для сына — праздник.
А сейчас? 19 лет — белый билет. Толстый и ленивый, как тюлень, джинсы-шаровары, словно наделано в них. Обозвал отца держимордой. Не понравилось ему, видите-ли, как папа повёл себя за ужином, у телевизора. Навального окрестил проходимцем. Немцова — вором. Удальцова — недоделанным скинхедом. И тюлень не выдержал.
— А вы-то сами — кто?! — взвыл он. — Бессеребряники? Ась?
От
— Ой, — уже чуть тише продолжил сынуля, — извини! У Вас же реформу сделали… Вам зарплату подняли… И вы теперь стали честными, все до одного… Держиморды, — с ненавистью заключил он, — держиморды вы и лицемеры!
Майор вспылил. Он стал метаться по кухне, плевать в раковину, материться. Не столько потребительское хамство разозлило его тогда (что же ты за счет держиморды живёшь, сынок? как тебе хлеб его жрать не противно?), сколько слепота и глухота сына.
Едва ли не каждый вечер, сидя за ужином, в разговоре с женой, майор последними словами костерил молодых бычков, появившихся в отделе после не очень внятных, но чрезвычайно суровых слов маленького и головастого президента о срочной необходимости реформы, чистки милицейских рядов.
Молодые, наглые, без тормозов, они заявились в отдел стадом. Начальник, замы, начальники отделений. Заявились и начали мутить так, как ему, майору, и не снилось.
Себя он, конечно, к ангелам не причислял. Брал. И временами брал лихо. Но одно дело — развести на бабки гламурную дуру, которую вытащили из клуба с порошком в сумочке, или окучить заворовавшегося чинушу среднего пошиба. И совсем другое — сливать информацию братве, выпускать пачками на волю отморозков, вымогать деньги у терпил, требовать калым с подчинённых.
А что до лицемерия, так их словесам могли бы позавидовать лучшие замполиты советской и ельцинской эпох. Настолько правильно звучали словеса на всевозможных совещаниях и планёрках, что майору казалось, будто не на совещании он сидит, а присутствует на службе в храме.
Нет. Он не желал примыкать к ним. Не хотел. Потому, что противно, потому, что устал постоянно подстраиваться под новую метлу, которая метёт всё более беспорядочно. Одного хотел майор, — сорвать последний куш и свернуть на свою дорожку. Пенсионную. Всё.
При мысли о куше майор подался вперёд и посмотрел в сторону переговорщиков. Градус напряжённости за столом переговоров зашкаливал.
— Сколько ты хочешь? — агрессивно шипел Сашка.
Тётка смотрела на него так, будто лишилась не кошелька, а потеряла крупный, преуспевающий конезавод.
— Две тысячи! — твёрдо отвечала она.
— Не было там двух тысяч!
— А ты-то почем знаешь, сколько там было?
— Ты — злая женщина! Злая ты…
— Злая, не злая, а деньги своипрошу! Не чужие!
— Как не стыдно тебе? Колом в горле эти деньги встанут! Ночью не проснёшься! Умрёшь!
Тётка с размаху ударила ладонью по столу и заголосила:
— Товарищ майор! Я требую…
— Тише! Замолчи! Бери! Бери, ненасытная!
По полированной столешнице, одна за другой, отправились к тётке четыре пятисотрублёвых купюры.
— И ещё полторы!
— Сколько?!
— Полторы тысячи кошелёк стоит! Новый!
— Да чтоб сдохла ты!
— Плюс две! За моральный ущерб!