Мертвые мухи зла
Шрифт:
И вот вечер. Толстый человечек с обширной лысиной взбирается на эстраду (две ступеньки выше пола) и начинает читать повесть. Это писатель. Я не вслушиваюсь. Федорчука избил отчим? Забавно. Но сообщение Кузовлевой тревожит меня все сильнее и сильнее. Лечу в учительскую, слава богу, Анатолий там. Объясняю, пытаюсь невнятно обосновать: я должен пойти к Федорчуку, что-то не так.
– Знаешь, Сергей, ты демонстрируешь тот самый случай, когда дурная голова ногам не дает покоя. Хорошо. Вот его адрес...
– Заглядывает в журнал, записывает на листке, отдает. И я лечу. Нарастает ощущение, что с несчастным идиотом что-то случилось. Я смеюсь над собой: ведь славный Гена не то чтобы
Он живет на Пестеля, в том доме, где булочная, забегаю во двор, взлетаю по лестнице на последний этаж. Вот его дверь, обшарпанная, плохо выкрашенная. Обыкновенная коммуналка: "Федорчукам - 3 зв." Звоню, долго не открывают, наконец появляется... работник милиции в форме, внимательно смотрит: "К кому?" Рассказываю. "Фамилия?" Называю. "Проходи". Коридор, на стене три велосипеда, санки, какие-то матрасы. Как у всех, ничего особенного. Комната, Федорчук с белым лицом вытянулся в постели, рядом хлопочет врач, медсестра, наполняют шприцы, переговариваются вполголоса. Мать (я никогда ее не видел, но она узнаваема): круги под глазами, мятое лицо, растрепанные волосы. В углу боровичок в халате и ермолке. Догадываюсь: отчим. Так в чем же дело?
– Я из школы, - говорю громко.
– Мы ждали... Гену. Он заболел?
Врач переглядывается с милиционером, подходит:
– У него серьезное отравление. В чем дело - пока не знаем.
Вот это да-а...
Работник РКМ берет меня за руку, выводит в коридор.
– То, что я тебе сейчас скажу - сразу забудь. Я, значит, на тот случай, если ты что-то знаешь. Мать сообщила: утром ему позвонила какая-то девочка, он ушел. Его не было до обеда. В школу он приходил?
– Нет.
– Так... Сюда, домой, он вернулся два часа назад. Мать увидела, что ему вдруг стало плохо, он сполз под стол. Успела спросить - что случилось. Он сказал...
– Заглядывает в блокнот.
– "Был у... женщины... Кони... пил... чай... Кони... Листья". Все. Что скажешь?
Что я могу сказать? Холодок по лицу, по ногам - эдакий сквознячок. Его что же... Отравили? Кто? За что? Чушь грандиозная...
– Не знаю. Странно...
– И я так думаю. Очень странно. Ладно. Если он умрет - тело вскроют, яд - найдут. Если, конечно, это отравление. Тогда многое прояснится. Ступай. Тебя еще вызовут.
– К... то?
– Я не понимаю, о ком он. Он и подтверждает:
– В Большой дом, куда же еще...
– Там обрадуются...
– бормочу я и вижу, как у милиционера брови вспрыгивают на затылок.
– Что?!
– Да я был у них совсем недавно, - объясняю.
– Дерябин я, запомните...
В школу возвращаюсь медленно-медленно, на улице ленинградская осень, предснежье, еще день-два - и заметет вовсю. Что делать в школе? Зачем туда идти? Вечер уже заканчивается, разве что подружке все рассказать? Зое?
Во дворе школы суета, вокруг кареты "скорой помощи" хлопочут учителя, бледный Анатолий лихорадочно записывает что-то, карета издает характерный звук, трагическое всхлипывание, и уезжает.
– Ты знаешь, что произошло, едва ты ушел?
– хрипит Анатолий. У него явно сел голос. Он волнуется. Нет - он потрясен чем-то очень страшным. Кузовлева стояла в вестибюле, дежурила и вдруг, представляешь, - упала, пена пошла... Ужас.
– Жива?
– Отправляли - была еще жива. Врачи ничего не понимают...
– Федорчук тоже валяется. И тоже никто ничего не понимает...
Прощаемся. В моей голове что-то происходит. Какое-то подобие микроскопического крючка пытается
"Но прежде чем покинуть вторую столицу, Званцев совершил паломничество. Длинная очередь начиналась где-то у Кутафьей, люди подходили по двое, по трое, когда оглянулся - увидел длинный изгибающийся хвост черного цвета. Память услужливо подсказала: "Но в эту страшную очередь встали все..." Из Маяковского. Современную Россию изучал трудолюбиво, а "талантливейший поэт" даже понравился. До революции не обратил на него внимания, тогда другие кумиры были: Гумилев, Блок, Леонид Андреев. Теперь же вспоминал и вспоминал. Ну, хоть это: "Хлопнув дверью, сухой, как рапорт, из штаба опустевшего вышел он. Глядя на ноги, шагом резким, шел Врангель в черной черкеске..." Красиво. Правдиво. Даром, что "талантливейший".
Очередь двигалась медленно; заметил, что, едва ступив на незримую тропку, люди вдруг замолкали. "А на них это производит впечатление... подумал удивленно.
– Большевики хоть и негодяи, а хитрости им не занимать. Скажем - Наполеон. Одно название под саркофагом. Дом Инвалидов, величие, портреты, а самого-то и нет! А здесь..." Поднялся в горку, справа бордово темнела кирпичная стена Кремля; миновал Никольскую башню, впереди обозначились елочки и трибуны белого камня. А вот и гробница. "Что ж... Величественно. Языческое начало торжествует, как песнь любви. Голубые фуражки у входа зыркают остро-остро, надпись крупно - только цвет гадкий: кровь разбавленная..." Голос охранника перебил размышления: "Внимание! Ступеньки! Осторожно! Ступеньки!" Нога вовремя нащупала, не свалился, слава богу, даже слова благодарности вдруг повисли на губах. Зрелище открылось удивительное... "Он" лежал под покрывалом, руки - умиротворенно, на животе; коричневый френч, орден, белое... Нет, чуть розовое лицо, ухоженная бородка и усы, глаза закрыты. Покой, нет - благостный сон, дело ведь сделано, и никто не переделает, никто... Скосил глазом: лица, лица, застывшие, в зрачках - ледяной восторг, или искры сыплются из этих глаз, чтобы вновь раздуть мировой пожар в крови...
Покойник всегда покойник. Но этот и вправду был жив. Ибо те, кто шел мимо гроба, верили в это. Человек жив верою, которую дает Господь. Эти жили верою в то, что покойника нет и никогда не было, что в любое мгновение этот лысенький, с бородкой, мягким лицом и чуть расплюснутым носом поднимется и выбросит руку с распяленной ладонью.
...Когда оказался под Божьим небом, молясь и благодаря, что Ад пока не сжег, увидел вокруг светлые, озаренные лица, лики даже и вдруг отчетливо-отчетливо понял: этим хоть что объясняй, хоть в чем убеждай. Их путеводная звезда - навеки в этом стеклянном гробу. Навеки...
...Летит поезд, и стучат колеса, завихряются пыль и песок за окном, и дым паровоза черными кольцами - все, что осталось от прошлого, которого больше нет. "К моей руке, с которой снят запрет, К моей руке, которой больше - нет!" И еще: "Нас родина не позовет". Нас - белых, избитых, изгнанных правды ради. И потому - "Пора гасить фонарь..." Как грустно, как безысходно. Неужели же никто и никогда не скажет о ней1: Поэт! Хоть на краю земли? За то, что произнесла: "Белая гвардия, путь твой - высок!" И: "Царь опять на престол взойдет!"