Мёртвый хватает живого
Шрифт:
— Смотрите, Сан… Александрович.
— Уже лучше. К вечеру, глядишь, и буквы вспомнишь.
— Я не пью.
Всех бы в советское время.
Какая разница, какое время? Советское, демократическое, царское, пещерное? Во все времена находились дураки, которые не слушают и не видят, а упорно, словно назло и нарочно, думают о своём. Это их своё будто бы и есть то единственное, из чего состоит жизнь. А другого — нет. Нет — потому что они о нём не подумали. Как-то эти люди в философии называются… сателлиты, сатанисты, садомазохисты, содомиты, сталинисты… нет, — солипсисты. То, чего они не видят и не слышат, — нет. Удобно, жуки, устроились. Но не понимают: для того, чтобы быть солипсистом, надо быть начальником.
Нет, они понимают, конечно. Сан Саныч-то точно понимает. Иначе бы не читал нотаций на тему вежливости и уважения.
— Не пьёшь… Не пьёшь. А кто пьёт? Это что же она, ест его? Регина, кто тебя надоумил это смонтировать? Да тут и не монтаж. Актёры, что ли? У тебя протеже завёлся?
«Он и о других думает так же, как о себе. Тоже считает их солипсистами. Кто надоумил!.. Будто это сделала я. Задумала и сделала так, что Колю съели. И меня чуть не съели. И съели милицию. Я хотела, чтобы так было и чтобы Колина камера сняла это, — и вот оно произошло».
— Сан… Александрович, это было на улице Мельникайте. Так было, вы понимаете?
Шеф больше не сказал ничего. Смотрел материал молча. И отвлекаясь. Взглядывая на неё. Она ловила на себе то недоверчивый, то осуждающий его взгляд. Шефу нужна была её реакция. Какая? Улыбка — мол, улыбаешься, я тебя раскусил, устроили тут с Николаем киношные забавы!.. Слёзы? Но сейчас её — она чувствовала это, — занимала судьба репортажа, а не погибший Коля. Коле уже не поможешь. А когда Сан Саныч досматривал запись, Регина поняла: он думает вовсе не о том, правда или «утка» эти жуткие кровавые кадры.
«Зарежет!..» И сердце её застучало часто-часто.
Солипсизм? Зарежет? А ведь с точки зрения солипсиста шеф правильно делает, зарезая сюжеты. То, чего нет по телевидению, будто нет и на самом деле. Вот возьми и запрети Сан Саныч мой и Колин репортаж — и того, что произошло на Мельникайте, не станет. И Коля Баталов будет жить. И понятия не будет иметь, что его могли бы съесть заживо, не вмешайся в его судьбу великий и могучий Сан Саныч.
Сейчас он вступление к зарезанию выдаст.
Ой, ну и дура же она!
— Не будь в кадре тебя и Коли, — сказал шеф, — я бы подумал, что смотрю местный фильм ужасов. Провинциальный малобюджетный «трэш». Помнишь, на «Регион-семьдесят два» хотели снять хоррор-сериал и выпустили пару серий? Забавно было видеть улицы родного города, по которым шляются кровожадные вампиры. Только вот рейтинг был курам на смех: кто же в Тюмени поверит в тюменских вампиров? Московские или английские оборотни — иное дело. Там среда чужая. Ты её не знаешь — ну, и немножко, да веришь. А свои улицы — нет. Вурдалаки…
Он говорил, а она слушала вполуха.
Сан Саныч, похоже, не верил в страшную смерть Коли — даже видя её в записи. Шеф скорее поверил бы в его смерть, будь она от сердечного приступа или рака, в больничную смерть, с сиреной «скорой», с врачами в белом, с реанимацией, с плачущими мамой и папой Коли, с выделением материальной помощи на похороны сотрудника, — нежели в смерть от зубов тех, кого он называл в разговоре то вурдалаками, то психопатами, всякий раз перед именованием делая паузу. Он делал вид, что верил в то, что записано на диск, — для того, чтобы успокоить её, Регину. И она — не ненормальная же она, в самом деле, — возьмёт и вправду успокоится, и признается в розыгрыше, и поплачется ему в жилетку, и он обнимет её нежно, снова подержит руку на её лбу, желая подержать руку на чём-нибудь другом и давая понять своё желание, и простит ей опоздание — «в последний раз», — и тут она должна будет испытать одновременно два чувства: благодарности и облегчения.
Ну, и та самая цензура, которой не существует — так же, как, говорят, не существовало её в советское время (в царское всё было иначе; в царское цензоры работали открыто. Кажется, не то Тютчев, не то Гончаров работали цензорами. Или оба). Сан Санычу, прежде чем выпускать в эфир «вурдалаков», следовало у несуществующих цензоров спросить, верить ли ему в увиденное и услышанное. Создавать ему новую действительность, или не создавать. Цепочка солипсистов! И тем крупнее солипсист, чем выше он среди начальствующих. Она могла бы и подумать об этом. Вообще не надо было идти к Сан Санычу. В «необычных» случаях по осторожной привычке руководителя, но не журналиста (был же он когда-то, чёрт его дери, журналистом, и, говорят, не самым худшим!) шеф сомневался и клал диски (раньше — кассеты) в сейф: дожидался подтверждения или отрицания свыше. Быть — или не быть?… Советская осторожность? А нет никакой особенной советской осторожности! В минуты откровенности Сан Саныч говорил, что существенной разницы между рыночным настоящим и советским прошлым нет. КПСС — «Единая Россия», президент после отмены порога выборов в 2012 году, по сути, усаживается в кресло верховной власти так же, как генсек, и вместо коммунистического идеала всеобщего благоденствия — капиталистический рай, где каждый теоретически может стать Прохоровым или Абрамовичем. Всё по логике одно, и даже скрытая цензура сработана по единому типу. При Николаях и Александрах ставили линии из сплошных точек на страницах книг — там, где было цензорами удалено, «закрещено» (цензура открытая), — а при генсеках автору рекомендовали переписать там, где на полях пометил партийный редактор (цензура скрытая). И нынче, при президентах, можешь сколько угодно (у кого она это выражение встречала: сколько угодно?…) писать или снимать о колдунах, воскресителе за деньги Грабовом, о новейших средствах против рака и СПИДа, на разные мистические сюжеты, копаться в грязном белье Сталина или Ленина, или, скажем, Хрущёва, Брежнева, — но неуважительно, как-нибудь сатирически отзываться о президенте или губернаторе, или, скажем, показывать, как на улицах родного города происходит то, что выходит за рамки (ты понимаешь, Регина, о каких рамках я говорю?), не рекомендуется. Не потому, что неправдоподобно, страшно или скандально, — но потому, что подрывает авторитет власти, не то породившей проблему, не то не умеющей с ней справиться.
— Мне, Регина, должны дать разрешение на трансляцию твоего материала. Верю я, не верю — вопрос сто одиннадцатый. А вот разрешение… И, я знаю, его мне не дадут. Выйди из кабинета, мне нужно позвонить.
— Мы не покажем, Александр Александрович, так покажут другие. Мне хочется реветь, топать ногами и душить вас.
— Ты просто глупая девчонка. Тебе надо выспаться.
— Иногда проще сделать вид, будто ничего не было?
— Тебя ли, Регина, учить делать вид?
— И делать мир таким, каким он не бывает?
— Лучше не знать, Регина, каким он бывает. Спать будешь спокойнее.
Сан Саныч склонился над сейфом. Спрятал диск. Нет, вряд ли он думал, что она бросится на него и вырвет ему спину, как те двое Коле.
Она не бросилась и не вырвала.
Регина думала уже не о шефе. И не о диске. И, понятно, не о том, как закрыться от правды, как отменить правду, — но о том, как открыть её. Голыши с белыми лицами могут съесть и других людей — так же, как Колю и того человека с портфелем. Они и едят. Ходят по городу, едят, и милиция им, белолицым, с номерками морга на ногах, очень малая помеха… Конечно, морга: трупы гуляли по Мельникайте и по Харьковской именно потому, что вышли из морга второй городской.
Регина поднялась с дивана.
— А где камера? — спросил Сан Саныч. — Вы что, бросили камеру на Мельникайте? Зарплата, что ли, позволяет камерами бросаться? Похмелье у вас, не похмелье, — а вы у меня до суда допляшетесь.
Ну кто, как не она, должен был предугадать, что шеф отправит этот материал в сейф? Но в ней будто что-то переключилось и переменилось — и она ждала такой же перемены от других. От всех. И от Сан Саныча. Но он остался Александром Александровичем, А. А. Воротыннюком, генеральным директором телестудии «Тюмень ТВ». Она переменилась, он не переменился.