Мёртвый хватает живого
Шрифт:
— Шеф и не отдавал ему, — сказал Шурка. — Шеф сказал: кому? И тот ответил: мне.
— А ведь верно, верно… Софья Андреевна, так вы позвоните собственникам? — И Ося, жалко как-то заглянув ей в глаза, поспешил куда-то. Софья подумала, что он сам сейчас начнёт звонить собственникам. Выказывать свою лояльность. В такой ситуации, когда вокруг сумасшедшие, каждый сам за себя. Каждый несумасшедший. Каждый, кто боится, что его размеренная торговая жизнь, в какой-то день, в утро, развалится, распадётся, в лучшем случае до безработицы, в худшем — до суда. И те, кто думает о детях, должны бы бояться вдвое больше холостого Оси Мочалко.
— Что будем делать? — Она посмотрела в Шуркины глаза. Шурка показался ей растерянным. Словно это был тот Шурка, из прошлого, — выставляющий на полки «молочку».
— Неужели это обычный рабочий день? — сказал он.
— Не обычный. День рождения шефа, —
— Ничего этого нельзя делать. Тебя посадят. Ты хочешь, чтобы я штурмовал здание суда? Или тюрьму? Или продал нашу квартиру и купил прокурора и судью? Это тебе не приключенческая повесть. Не звони никому. И не приглашай. Я думаю, всё вот-вот выяснится.
И «всё» стало выясняться!
Софья думала потом — когда бежала с Шуркой к машине, — что, не задержи их Ося и закрой шеф дверь в приёмную, она и Шурка засели бы по своим кабинетам и стали звонить собственникам: составили бы список, поделили бы список (собственников было четырнадцать) пополам, а вначале она бы предупредила Осю, чтобы не проявлял излишней самостоятельности, раз уж она, если списать со счетов раздающего генерального и уснувшего в медпункте первого зама, теперь за главного, так вот, закрой шеф дверь в приёмную, они бы за глухими сосновыми дверями, за телефонными разговорами не услышали бы крика секретарши. Той самой новенькой Марины, в любви к которой шеф признался публично. И которой пообещал свою квартиру.
И шеф, а следом и Марина, а там и кто угодно, например, первый зам, «заснувший» в медпункте, вошли бы к ней в кабинет и в кабинет к Шурке — и ни она, ни Шурка поодиночке не смогли бы в кабинетной тесноте одолеть этих «сумасшедших», и не ехали бы сейчас на «Бленде» с такой скоростью, с какой Шурка никогда даже по объездной не ездил, не удирали бы от того, что не только нельзя объяснить, но во что нельзя и поверить.
Стоя в коридоре, они услышали взволнованный голос секретарши: «Павел Леонидович, но нельзя же с самого утра! Давайте вечером, как обычно! Какой вы странно нетерпеливый! Дайте я хотя бы дверь закрою!»
Дверь в приёмную была приоткрыта. С места, где стояла Софья, не было видно, что там происходит.
— А от утюга и гладильной доски — отказался, — сказал Шурка.
— Что-то у них, кажется, не того. — Софья взяла коробку с утюгом в другую руку.
— У всех его секретуток поначалу не того. Стесняется девочка. Хочешь, чтобы я вмешался? Почитал генеральному мораль?
— Не знаю, что и сказать. Не чересчур — при открытых дверях? Всеобщая любовь? Или ему всё позволено — из-за того, что он отдаёт ей квартиру?
Однако дверь Марина не закрыла. И снова раздался её взволнованный голос: «Вам плохо, Павел Леонидович? Вы совсем белый! Вам плохо? Почему вы не отвечаете мне? Тяжёлый какой… как каменный… холодный… Вот навалился же! Эй!.. Вы же порвали мне блузку! Я только вчера её купила! Это же настоящий Moschino!.. Ты отгрыз мне сосок, урод офисный!»
Они бросились было к приёмной, но замерли. Софье показалось, что она оглохла.
Крик.
Крик был такой, что поднимал волосы дыбом. От этого женского крика забывалось всё: поставщики, собственники, беспокойный Ося Мочалко, то заглядывающий в глаза, то не решающийся в них посмотреть, внезапное христианство директора, бывшего прежде образцом буржуазной меркантильности и список собственников, с которыми надо было как-то вежливо и очень деликатно поговорить на тему, должную их взбесить. Оставался лишь Маринин крик и то, что стояло за ним, за громким смертным криком, перешедшим в хрип и бульканье.
Её кто-то крепко схватил за руку, и она куда-то послушно пробежала. Потом остановилась.
Первой мыслью Софьи, после того, как она пришла в себя, и вспомнила в какое-то мгновенье всё, что сегодня произошло, начиная с пробужденья, было: «Где Шурка?» Тут же она поняла, что Шурка рядом, вот он, с этой дурацкой коробкой, с гладильной доской, а она — на пороге своего кабинета, в замке кабинета ключ, а под мышкой у неё дурацкая коробка с утюгом, и Шурка ставит доску у стены и берёт у неё утюг и что-то отрывисто говорит ей, даёт какую-то команду, он высокий и напружиненный, и это не начальник отдела по работе с поставщиками, это боец, солдат, расчехляющий, или как это там в армии называется, своё оружие, а оружие его — утюг, он распаковывает его, нет, это не его оружие, а её, он возвращает ей утюг, чтоб она защищалась им в случае чего, она кивает, она понимает уже, что тут опасно и что они собираются покидать опасное место, потому что охрана с газовыми пистолетами тут не поможет, а в милицию они позвонят со стоянки или отъехав подальше.
Шурка открывает её кабинет и приказывает ей стоять у кабинета, никуда не уходить, если что, запираться изнутри, ты не в себе, говорит он, но ручку повернуть сумеешь, это нетрудно и недолго, — и собирается пойти туда, откуда вырвался страшный долгий крик. К приёмной. Она, Софья, туда не может смотреть. И поэтому смотрит на спину Шурки. Кажется, Шурка закроет от неё весь мир, и так и будет закрывать, пока всё дурное — начавшееся с дурного знака, с того, что она забыла, проснувшись, попросить Бога о продлении им счастья, а Бог ревнив и мстителен, — не кончится, не окажется сном, и Шурка разбудит её и скажет: «Софья, ты долго спала, и ты прогуляла день рожденья шефа. Но он не очень сердит на тебя: отнимает не всю премию, а лишь половину».
Она видит, как Шурка берёт коробку с гладильной доской, неся её наперевес, как пулемёт, и идёт к приёмной. Криков больше нет. Доносятся какие-то чавкающие звуки. Невыносимо громкие. Коридор пуст, но вот из кабинета Надежды Валентиновны возле приёмной выползает Ося. Выползает и остаётся лежать, глаза его тускнеют. Спина идущего Шурки закрывает Осю от Софьи. Она успевает увидеть только, что у Оси почти нет ног, по линолеуму волочатся голые кости, обутые в туфли. Внизу, на первом этаже, раздаются выстрелы. Охрана, думает Софья. И думает почему-то, что ничего у охраны не получится. Вслед за Осей из кабинета выходит Надежда Валентиновна (с трудом переступая порог, как-то мешкая, словно раздумывая; Надежда — вообще-то дамочка бойкая и любимое её выражение: «Рожай уже быстрее!») — с ужасно белым лицом, в малиновых прожилках, точно таким же, как лица у трупов, которые милиционеры вытаскивали из «Паджеро» на Червишевском, — но перепачканным в крови. Крови Оси? Костюм Надежды Валентиновны тоже в крови. С рук её капает кровь. И губы её, и зубы — вот она оскалилась, — тоже в крови. А язык во рту тёмно-малиновый и по-звериному свешивается с нижних зубов. Шурка, отступив назад, с короткого разбега бьёт Надежду Валентиновну в грудь длинной коробкой с гладильной доской. Бьёт так, что маркетологиня падает на пороге. Софья слышит, как Надежда Валентиновна ударяется о пол головой. Звук такой, будто на пол падает гиря. Шурка убил её, наверное. Или сотряс ей мозг. Теперь Шурку будут допрашивать, думает Софья. Всякие там глупые следователи. «Вы уверены, что Надежда Валентиновна ела Осипа Исааковича? Что она съела его ноги? Как же после этого вы можете утверждать, что это была самооборона? Самооборона была бы, если бы самооборонялся Осип Исаакович. А ваше поведение, Александр Игнатьевич, квалифицируется как…»
Чтобы Шурке не было у следователя одиноко, Софья тоже вступит в бой. У неё есть утюг. Правда, Шурка велел ей оставаться и ждать у кабинета. Но ведь безопаснее всего у него за спиной. И в случае чего она отгонит тех… людоедов, что объявятся сзади. Выйдут из тех кабинетов, из которых почему-то пока никто не выходит. То ли не слышали крика, то ли все там уснули. Как первый зам. Устали.
Шурка отступает. Она говорит ему шёпотом: «Я здесь, за твоей спиной», он вздрагивает, говорит: «А?» и становится к ней боком. И Софья видит всё, что происходит впереди неё в широком коридоре. Надежда Валентиновна поднимается (очень медленно), взглядывает в глаза Софье и делает шаг. И поскальзывается на костях Оси Мочалко, и падает. Ударяется лицом о пол. Хруст. Наверное, Надежда Валентиновна сломала нос. Самое страшное — в приёмной. Теперь Софья и Шурка стоят так, что им видно происходящее там. В приоткрытую дверь виден стол секретарши. На столе, свесив ноги, положив голову на спину шефа, сидит Марина, а в её живот по самую шею погружена голова директора. Оттуда доносится ужасное чавканье. Шеф ест. На плечах Марины — обрывки блузки. Длинные волосы Марины укрывают спину шефа до самой задницы. Генеральный всё ест. Софья понимает, почему Шурка отступил. Борьба бессмысленна. Надежда Валентиновна вновь поднимается. Нос её приплюснут в пятачок. Шурка ударяет её в разбитый сплющенный нос своей коробкой, и та снова падает — но не от удара, а опять поскальзывается. Из-под маркетологини выбирается Ося Мочалко, пытается встать на свои косточки, но косточки разъезжаются, а на одной ноге переламываются. Ося, не обращая внимание на перелом и на то, что у него, можно сказать, нет ног, ползёт. Ползёт он к Софье, поглядывая куда-то на её ноги и открывая рот. Софья берёт Шурку за плечо: «Уходим», она видит лицо Шурки, его короткие волосики, поднявшиеся дыбом, как шерсть у кота. «Смотри», — говорит ей Шурка. Она оборачивается. По лестнице поднимаются трое: два охранника, Паша и Гриша, и следом первый зам. Первый зам страшно белый, в малиновых прожилках. Паша ковыляет на одной ноге, вместо второй у него голые кости, торчащие из оборванной камуфляжной штанины. Гриша вполне цел. Лица и руки у них очень белые. Шурка швыряет гладильную доску в лицо подползающему Осе, и Софья ведёт его к себе в кабинет. Закрывает дверь. «Вот так», — говорит она.