Мертвый угол
Шрифт:
Климов понимающе отвел глаза, словно в том, что мужичонка «еле жив остался», была его вина.
— Самолет, — снова вытер слезно заблестевшие глаза тщедушный мужичонка, и Климов почему-то сразу же подумал об аварии. Перед его глазами заструился воздух, колеблемый горячим и безудержным дыханием надсадно взревевших двигателей, воздух, размывающий очертания диспетчерской настройки аэропорта и затмевающий бесстрастные огни подхода охватившим крылья самолета пламенем. Когда его с границы перебросили в Афганистан, он начал службу в батальоне аэродромного обслуживания и ему хорошо было известно, что это такое: еле жив остался.
—
— При высадке.
Мужичонка глянул желто-воспаленными глазами и опять скользнул ладонью по лицу. Чувствовалось, что ему о происшедшем говорить не больно-то хотелось. И с этим Климов сталкивался в своей работе. Уголовный розыск многому учил. Так он заметил, что люди, подвергшиеся психической или физической травме, изощренному или простому надругательству, чаще всего немногословны, оглушенно-замкнуты, чего не скажешь о других пострадавших. Может, он и ошибался, но люди, впервые обворованные, обкраденные, казались ему ужасно болтливыми. Они как бы вживались в новое для себя состояние, состояние тех, кто так или иначе связан с преступлением, и все не могут подобрать слова, чтобы выразить себя в этот душещипательный момент. Складывалось такое впечатление, что их больше ничто не заботит, как только перемены, происходящие в них, что они больше никуда не спешат, не торопятся, разве что страстно хотят скорейшего возвращения похищенного добра. Правда, надо отдать должное тем, кто сам всю жизнь таскал, носил и приворовывал. Эти, да, неразговорчивы. Даже покрывают иной раз грабителей, действуя по принципу: лучше отдать меньшее, чтобы сохранить большее.
— При высадке, — через довольно продолжительную паузу еще раз произнес мужичонка и голос его дрогнул. — Извините, не знаю вашего имени…
Климов внимательно посмотрел в глаза пострадавшего и умягченно-обезличенно ответил, что зовут его Юрием Васильевичем.
— …а я Петряев… Иван… Максимович, — с трудом справляясь с каким-то внутренним сопротивлением, представился он Климову. — На полной скорости из «рафика». Спасибо, головой не об асфальт… не рассчитали.
Он помедлил, не зная, как назвать тех, кто выкинул его из машины, и не назвал.
Климов кивнул и понял, что ошибся: катастрофы не было. Обычные бандиты.
— «Рафик» черный? — ища подтверждения своей догадке спросил Климов, и Петряев горестно развел руками: — Не запомнил. Я ночью прилетел. Не разглядел. Но краска темная, может, и черный. Не скажу.
— Откуда прилетели?
— Из Тюмени.
— Во сколько? — спросил Климов.
— В два-сорок… или… что-то там с минутами.
— Вы здесь живете?
— Жил, — сказал Петряев и отрешенно запрокинул голову. Наверное, сказалась боль в затылке: настолько резко передернула его лицо гримаса нестерпимой муки. Он тронул голову рукой, щадя ее, как от удара, и горестно-изнеможденно усмехнулся: — Вот мне, когда я прилетел, и подсказали ехать на попутной…
— Подсказали или…
— Предложили. Я знаю, что автобусы не ходят, электричкой добираться долго: сперва до полустанка, а там опять же на попутной… В общем, думал: повезло… а оказалось… жилистую его шею перехватила спазма всхлипа, — деньги, вещи, чемодан у них, а я в кювете…
— А милиция? — как-то беспомощно, по-бабьи, спросил
— Милиция… — Петряев смежил веки, что-то для себя решая, и пожал плечами: — Что она? Вот жду… Добрался до ГАИ. Все рассказал. Потом — в милицию. Там объяснял. Те позвонили в Ключеводск, сказали, что ограбили меня в его границах, аэропорт, мол, ни при чем, не их район. Езжай, мол, в Ключеводск. Я и приехал.
Простота и непосредственность, с которой это было сказано, подняли Климова со стула, и он дернул на себя дверь паспортистки:
— Долго еще ждать? Где капитан?
От неожиданности та едва не поперхнулась: прихлебывала чай.
— Я же сказала… А вы кто?… Вы собственно, чего это орете? — она, похоже, справилась уже с испугом и наливалась гневом возмущения. — Закройте дверь! — и двинулась из-за стола.
— Сейчас закрою, — ласково пообещал ей Климов и действительно закрыл, но только не перед собой, а за собой. — Где капитан? Но только живо! Я здесь уже час сижу и не один…
Его стремительность и резкость тона, а может быть, и веко, сразу же задергавшееся над его левым глазом, лишили паспортистку дара речи. Она защитно выставила руку и раскрыла рот:
— Н-нн-е под… ходите.
— И не собираюсь.
— Тогда, — она махнула на него рукой, — уйдите. А не то…
— Что, то?
— …я позвоню ему! Он вас упрячет…
— Вот и позвоните. Окажите милость.
Не веря в то, что ей позволили осуществить угрозу, паспортистка еще раз прикрикнула:
— Уйдите!
Климов усмехнулся.
— Вы звоните.
— Он…
— Я слышал, — Климов приоткрыл за собой дверь, — упрячет.
Она рывком подняла трубку телефона и стала крутить диск.
— Але… Доброе утро… Да… Простите… Михаил Сергеевич, тут вас… — она замялась, исподлобно зыркнула на Климова недобрыми глазами, — требуют… не знаю… я им говорила… выражаются, — она победно вздернула свой подбородок, — угрожают… нет, один… второй все время плачет… хорошо. Простите. Извините, — опустила трубку па рычаг. Зашла за стол. Не опуская подбородка, провещала:
— Уже едет.
Климов вышел. Если бы курил, то закурил бы.
На Петряева смотреть не было сил. Побитый, жалкий, никому не нужный. Он сидел, подобрав ноги, опустив глаза, боясь пошелохнуться. Видимо, всю жизнь стремился избегать конфликтов, ссор и разногласий, да все никак не получалось. Если не он, то его вовлекали в скандал. Так еще сидят бедные родственники, не знающие, можно ли привстать с указанного места, дабы не столкнуть чего, не зацепить, не поцарапать ненароком, не задеть, не скрипнуть и не опрокинуть. Хотя их все время и подбадривают, говорят, чтобы вели себя, как дома, несмотря на полировку, блеск и чистоту…
Климов подошел к окну, оперся пальцами о подоконник.
Привыкли к хамству. Ох, и привыкли. Так привыкают к снегу и дождю. И он хорош: погнал волну. Сорвался. В чужой монастырь, да со своим уставом. Может быть, тоже привычка: лезть на рожон? И он привык, и тот привык, и все привыкли… Как мельничные лошади привыкли. Одну такую жалкую, забитую, слепую мельничную лошадь Климов помнил с детства. В слепнях, гнойных язвах и репьях. «Падаль. Волчья сыть», — пихал ее жердиной тучнозадый мельник и, надернув кепку на глаза, защитно пояснял, что взять ее в хозяйство «не моги»: со счета списана. Считай, мертва.