Мещане
Шрифт:
– Петля вон тут лопнула, на которой он висел, - доложил он, показывая портрет барину.
– Потому что ты не снял его, а сдернул, - сказал тот.
– Да кто ж до него дотянется туда!
– почти крикнул Прокофий.
– Ну, пожалуйста, не оправдывайся!
– остановил его Бегушев.
Прокофий на это насмешливо только мотнул головой и ушел.
Бегушев передал портрет Тюменеву, который стал на него смотреть сначала простым глазом, потом через пенсне, наконец, в кулак, свернувши его в трубочку.
Бегушев с заметным нетерпением ожидал услышать
– Elle est tres jolie et tres distinguee*, - произнес, наконец, Тюменев.
______________
* Она очень красива и очень изысканна (франц.).
– Да!.. Так!
– согласился с удовольствием Бегушев.
– Что она?..
– При этом Тюменев нахмурил несколько свои брови. Замужняя, разводка?
– Разводка!
– Формальная?
– Нет!
Тюменев снова начал смотреть в кулак на портрет.
– Знаешь, - начал он, придав совсем глубокомысленное выражение своему лицу, - черты лица правильные, но склад губ и выражение рта не совсем приятны.
– Это есть отчасти!
– подтвердил Бегушев.
– Нет того, знаешь, - продолжал Тюменев несколько сладким голосом, нет этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много было у твоей покойной Наталии Сергеевны.
– Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете!
– воскликнул Бегушев, и глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами.
– Ты вспомни одно - семью, в которой Натали родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
– То есть как где же?
– возразил с важностью Тюменев.
– Вольно тебе поселиться в Москве, где действительно, говорят, порядочное общество исчезает; а в Петербурге, я убежден, оно есть; наконец, я лично знаю множество семей и женщин.
– Гм! Петербург! Нашел чем хвастать! Изящных женщин в целом мире не стало!
– сказал с ударением Бегушев и, встав с своего места, начал ходить по комнате.
– Хоть бы взять с того, курят почти все! Вот эта самая госпожа, продолжал он, показывая на портрет Домны Осиповны, - как вахмистр какой-нибудь уланский сосет!.. Наконец, самая одежда женщин, - что это такое? Наденет в полпуда ботинки, да еще хвастает, поднимая ногу: "Смотрите, какие у меня толстые подошвы!", а ножища-то тоже точно у медведицы какой. Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!
– Старая, любимая песня твоя!
– произнес Тюменев.
– Да, - продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, - я эту песню начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг... Я тут же сказал: "Умерли и поэзия, и мысль, и искусство"... Ищите всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от предков.
– Но что ж из этого!
– сказал с усмешкою Тюменев.
– Искусство, правда, несколько поослабло; но зато прогресс совершается в другом отношении: происходят огромные политические перевороты.
– Какие, какие?
– перебил
Тюменев придал недовольное выражение своему лицу.
– Любезный друг, мы столько с тобой спорили и говорили об этом, возразил он.
– И вечно буду спорить, вечно!
– горячился Бегушев.
– Не могу же я толкотню пигмеев признать за что-то великое.
– Почему пигмеи, и когда, по-твоему, были великаны?
– продолжал Тюменев.
– Люди, я полагаю, всегда были одинаковы; если действительно в настоящее время существует несколько усиленное развитие торговли, так это еще хорошо: торговля всегда способствовала цивилизации.
– "Торговля способствовала цивилизации"... Ах, эти казенные фразы, которых я слышать не могу!
– кричал Бегушев, зажимая даже уши себе.
– Стало быть, ты в торговле отрицаешь цивилизующую силу?
– взъерошился немного, в свою очередь, Тюменев.
– Не знаю-с, есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к этой госпоже, - говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, - что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.
Тюменев усмехнулся.
– Но женщины были во все времена у всех народов на содержании; под различными только формами делалось это, - проговорил он.
– Извините-с! Извините!
– возразил опять с азартом Бегушев.
– Еще в первый мой приезд в Париж были гризетки, а теперь там всё лоретки, а это разница большая! И вообще, господи!
– воскликнул он, закидывая голову назад.
– Того ли я ожидал и надеялся от этой пошлой Европы?
– Чего ты ждал от Европы, я не знаю, - сказал Тюменев, разводя руками, - и полагаю, что зло скорей лежит в тебе, а не в Европе: ты тогда был молод, все тебе нравилось, все поселяло веру, а теперь ты стал брюзглив, стар, недоверчив.
– Что я верил тогда в человека, это справедливо, - произнес с некоторою торжественностью Бегушев.
– И что теперь я не верю в него, и особенно в нынешнего человека, - это еще большая правда! Смотри, что с миром сделалось: реформация и первая французская революция страшно двинули и возбудили умы. Гений творчества облетал все лучшие головы: электричество, пар, рабочий вопрос - все в идеях предъявлено было человечеству; но стали эти идеи реализировать, и кто на это пришел? Торгаш, ремесленник, дрянь разная, шваль, и, однако, они теперь герои дня!
– Совершенно верно!
– подхватил Тюменев.
– Но время их пройдет, и людям снова возвратится творчество.
– Откуда?.. Я не вижу, откуда оно ему возвратится!.. Что все вокруг глупеет и пошлеет, в этом ты не можешь со мной спорить.
– Более чем спорить, я доказать тебе даже могу противное: хоть бы тот же рабочий вопрос - разве в настоящее время так он нерационально поставлен, как в сорок восьмом году?
– Рабочий-то вопрос? Ха-ха-ха!
– воскликнул Бегушев и захохотал злобным смехом.