Местечко Сегельфосс
Шрифт:
Дни шли.
Теодор пользовался жизнью, как охотничьим полем, как пастбищем, он действовал направо и налево, и его рвение приносило ему радость. Театр процветал в качестве танцевального зала, по субботам аккуратно устраивались балы, а молодежь обладала хорошим здоровьем. Сушка рыбы на горах подвигалась быстро, недели через две можно будет погрузить всю партию на яхту и отправить, а это – большие деньги, даже за вычетом задатка; деньги на щегольство, расширение дела и приятности жизни. Теодор купил себе большой граммофон. Сначала он держал его в театре и играл там, и – господи, сколько грусти было в «Коронационном марше»
Но однажды Теодор махнул чересчур уже далеко!
Музицировать с граммофоном в театре было неудобно: народ собирался снаружи и торчал под окнами; и в сущности, было бессмысленно сидеть и наслаждаться граммофоном в одиночку, когда имелось в виду блеснуть этой новой музыкой на все местечко. Что, если он возьмет граммофон домой, в лавку? Это привлечет народ и увеличит торговлю, тут же представится повод объявить, что граммофон стоил ему целое маленькое состояние, объяснить устройство механизма. Люди повалятся с ног.
Он перенес машину домой, снял трубу, вставил пластинку, завел и начал играть.
Люди повалились с ног. Но в ту же минуту наверху поднялась тревога, загремела палка.
Ведь Пер из Буа не окончательно умертвил свою здоровую руку, он только так неудачно ушиб ее, что она онемела, но потом она опять ожила и могла стучать так же сильно, как раньше. А на зияющий порез он обращал ровно столько внимания, что не мешал ему оставаться, как он был, без всякой повязки, – сделайте одолжение! Разумеется, рана опять раскрылась и кровоточила всякий раз, когда он ударялся об что-нибудь, но – сделайте одолжение, пусть себе раскрывается!
Что это за музыка внизу, в лавке? Да, было из-за чего стучать! Когда палка не подействовала, начал работать стул. Музыка продолжалась. Тогда-то и случилось: Пер из Буа заревел. О, ужасным ревом одинокого человека, ревом железного быка!
Но Пера из Буа так много лет не видали в лавке, что никто его уже не помнил и не питал к нему почтения. Поэтому, когда Теодор покачал головой и остановил машину, публика испытала разочарование и стала говорить, что вот есть же такие, что не выносят музыки, а иные собаки прямо-таки от нее бесятся.
– У отца голова не совсем в порядке, – многозначительно сказал Теодор.
Теодор убедился теперь больше, чем когда-либо, в одной возможности: отец заревет. Рано или поздно это привлечет внимание посторонних, приведет к тому, что явится адвокат Раш, и Теодору придется тогда ожидать и раздела, и всего плохого. Раздел сильно пошатнет его положение, совсем разорит. Даже если сестры оставят свою часть наследства в деле, он сам сильно потеряет во мнении людей и унизится до положения управляющего лавкой. Да, впрочем, сестры, конечно, немедленно потребуют свои деньги, они им нужны, осень и весна для обеих девиц обычно были трудным временем. В ту пору домой присылались сношенные платья, которых толстая старуха-мать не могла носить, но с гордостью показывала и продавала соседним служанкам.
Теодор размышлял, нельзя ли укротить отца хоть водой или огнем.
– Послушай, отец, – практиковался он, поднимаясь по лестнице к старику, – послушай, если ты еще раз заревешь таким манером, будь уверен, что я отправлю тебя в богадельню!
Но увы, стоя в отцовской комнате, он вел совсем не такую речь. Уже в коридоре на него напало сомнение в том, что отца удастся сломить силой, ведь он имел дело не с человеком, а с комком упрямства, с лежащим в кровати бешенством, наделенным человеческим телом. Однако он все-таки решил попытаться и насупил брови.
– Ты так кричишь, что народ сбегается в Буа, – сказал он отцу.
Старик отнюдь не обнаружил неудовольствия:
– Я вас обеспокоил? – спросил он.
– Люди спрашивают, не значит ли это, что ты хочешь в богадельню.
Лицо Пера из Буа быстро передернулось, точно его свела судорога. Да, но от удовольствия, прямо от веселья. От внимания Теодора не ускользнуло, что рот отца покривился молниеносной улыбкой, и он понял, что его намек на богадельню попал впустую.
Отец без дальних околичностей приступил к делу:
– Купишь ты спичек лукавому?
Ага – может быть, от него отделаешься этим! Операция была устарелая и дурацкая, но Теодору приходилось играть так на так. Он ответил:
– Что ж, мы можем выписать спички, рад ты думаешь, что это такая хорошая сделка.
– И соль?
– Да, – сказал Теодор.
Да, соль теперь, на зиму глядя, совсем не так глупо, и потому в этом пункте Теодор сразу проявил уступчивость. Он мог послать соль на Лофоленские рыбные промыслы, а то сохранить ее до весны и послать на промыслы в Финмаркен.
Но если он думал добиться чего-нибудь от отца своей уступчивостью, то очень ошибался.
– Пошли за поверенным! – сказал старик.
О, Пер из Буа был очень зол и совершенно спокоен, он торожествующе смотрел на сына: в его распоряжении был рев. Верное средство найдено, в его груди всегда будет наготове изумительнейший рев, мать и сын пусть себе ходят и ждут его, пусть постоянно прислушиваются, постоянно боятся.
– Гм! – сказал Теодор, чтоб выиграть время.– Я буду недели через две отправлять рыбу, так на обратном пути мы захватим соль. Если погода будет хорошая, спички можно будет погрузить на палубу под брезентом.
– Я не хочу этой музыки в доме, – сказал отец.
– Хорошо, хорошо, – ответил Теодор.
– А поверенный пусть придет завтра.
Последнее решение. Нет, примириться с таким упрямством невозможно! Пока старик Пер из Буа лежал в постели и ухмылялся, сын спускался в лавку, угнетенный многими мрачными мыслями. Но спички и соль во всяком случае не будут куплены. Черта с два, так он их и купил!
Его дожидалась телеграмма – от Дидрексона? Ага, ну, конечно, от коммивояжера Дидрексона, поверенного фирмы Дидрексон и Гюбрехт, того, что плавал на собственном пароходе. Он попал в неприятную историю: повреждение машины во время перехода; задержался в дальних шхерах на несколько суток, ему необходимо немедленно переговорить с Теодором, если возможно, сегодня же ночью.