Место явки - стальная комната
Шрифт:
Общая сюжетная пружина второго акта — страсти и напряжения, сплетающиеся вокруг толстовского завещания. И одновременно с этим, до ощущения петли на горле, — муки главного героя от невыносимого стыда, что все больше втягивается он в распри близких ему людей, растаскивающих рукописи, дневники, суетящихся вокруг завещания, а главное, что не привел свою жизнь в согласие с собственным учением. «Жить в прежних условиях роскоши и довольства, когда вокруг ужасы нищеты и разгул жестокости — значит чувствовать себя причастным к злонамеренности и обману. Не хочут так больше жить, не хочу и не буду!»
Тут я уже цитирую предфинальный монолог Толстого.
Надо заметить, что в современных пьесах
И хорошо забытое старое может зазвучать как абсолютно новое, если вызвано к жизни четко обусловленными драматургическим потребностями.
Я чувствовал, что в пьесе о Льве Толстом без монолога главного героя, каким бы устаревшим этот прием не считался у ревнителей новизны, обойтись нельзя. Каждое художественное произведение складывается по законам, специально для него созданным. Общий склад и смысл «Ясной Поляны» будто взывал вывести главного героя к рампе, наделить его прямым обращением к залу — как исповедь, как итог, как завет людям.
Ведь проповедничество — истинная органика Толстого. Разве кипящие страстью его статьи «В чем моя вера», «Не убий», «Не могу молчать», все другие — не есть, по-существу, именно монологи, открытые и прямые обращения к людям, к их разуму и сердцу, взволнованные проповеди, которые вполне можно себе представить произнесенными и с кафедры, и на площади, а сегодня — и с экрана телевизора. Поэтому монолог и Лев Толстой в моей пьесе, соединялись, думаю, совершенно естественно, и соединение это было насущно необходимо. Я сочинил этот монолог, сложив его из реальных фраз Толстого и из своих собственных — в том же — его! — стиле и с той же сутью. Толстоведы не нашли зазоров между тем и другим, одобрили, а зрители на премьере восприняли его так, как и должны были воспринять — замерев и ловя каждое слово.
Можно сказать, что в определенном смысле все пребывание Щеголева на сцене было подготовкой к монологу. Он будто исподволь и неуклонно готовил свой психофизический аппарат к этой кульминации, к этой окончательной проверке его способности владеть залом.
Он выходил к зрителям из глубины сцены и, казалось, пламя занималось над его головой. Так выдвигали себя корифеи в старинных театральных воплощениях. А еще в старину сказали бы: он трепетал. Да, трепетал, и сначала сдержанно, а потом все более открыто, своим высоким, звенящим, серебряным голосом, почти таким, какой доносится с эдисоновского воскового валика, исторгал в онемевший зал последние исповедальные слова: «Все на свете пройдет, и царства, и троны пройдут, и миллионные капиталы пройдут, и кости не только мои, но и праправнуков моих давно сгниют в земле, но если есть в моих писаниях хоть крупица художественная, крупица любви и откровения, она останется жить вечно!..»
Исторгнув из себя эту лаву страстных слов, актер устало присаживается на скамью и почти буднично, почти по-деловому сообщает об окончательном решении покинуть «Ясную Поляну»: «Ухожу!.. Сейчас…»
Потом — Астапово.
Потом — пошел занавес. Все закончилось. Выходим на поклоны. На сцене за занавесом, который отгораживает от зрительного зала, нас фотографируют местные газетчики. Щеголев тихо мне говорит: «Ты родил меня второй раз… С Толстым снова живу, как в молодости…»
Он в бороде, лицо в переплетениях каких-то марличек, наклеек, нашлепок — под сложным гримом, в прозаической близи, вне волшебства сцены это еще не Щеголев, но уже и не Толстой. Я благодарно целую его в плечо.
С тех пор дома на стене висит фотография под стеклом. Из тех, что были сделаны тогда — за кулисами: автор напару с исполнителем главной роли. По белой бороде надпись рукой Щеголева: «Все на свете пройдет! Но дружба сердец останется вечно! Милому Далю Орлову от Александра Щеголева».
Историки нашей современной сцены должны будут отметить, что Лев Николаевич Толстой как действующее лицо драмы впервые появился в спектакле Омского театра «Ясная Поляна», поставленного режиссером Яковом Киржнером по пьесе Даля Орлова.
Факт этот представляется многозначительным, требующим серьезного осмысления. Ни в художественном кинематографе, ни в театре образ Толстого до сих пор не возникали, в то время как Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Чехов, Горький неоднократно представали перед зрителем в исполнении актеров. Образовались заметные, хотя и не слишком обширные традиции в толковании ролей великих писателей. А между тем трагедия Толстого, шестьдесят три года тому назад, в ночь на двадцать восьмое октября особенно холодной и сырой в тот год осени, тайно покинувшего Ясную Поляну, исполнена такого драматизма, что может быть сравнима с эсхиловскими трагедиями.
Театр, это могучее художественное средство анализа самых сложных характеров и положений человеческой жизни, неизбежно должен был попытаться включить и эту исключительную жизнь в орбиту своего исследования. Можно только удивляться, что он не сделал этого раньше, хотя тому, возможно, были и серьезные причины. Слишком кровоточила эта рана, многие люди, принимавшие участие в самом житейском аспекте драмы, были живы, а главное, видимо, заключалось в том, что литературоведение и, в частности, толстоведение, должны были ввести в научный обиход все факты, обдумать их, дать им оценку. Да и сам театр еще не владел документальностью, как частью художественности, не был так раскован в применении разнообразных способов сценической интерпритации реальных жизненных событий, как он это делает теперь. Тем не менее попытка дать последний год жизни Толстого и уход его в драматургии были, и первой из них надо назвать мало кому известную драму свидетеля происшедшего, секретаря Толстого В.Ф.Булгакова. Существует немало и других пьес, в частности, написанных в последние годы, но первой, увидевшей сцену, стала пьеса Д.Орлова.
Трудно передать, с каким естественным, наверно, для каждого чувством сомнений и опасений ехал я смотреть этот спектакль. Страх перед возможным душевным отталкиванием в момент появления актера в гриме Толстого не отпускал.
…Звуки музыки с отдаленной мелодией «Вечернего звона», белый прозрачный занавес, за которым угадывается столь знакомая столовая яснополянского дома, а слева, на авансцене, та самая скамейка из березовых жердей, которую знают все, как знают скамью Пушкина в Михайловском. Потом рояль, разговор различных лиц, появление священника, отца Герасима, приставленного духовными, да и не только духовными властями следить за Толстым, чтобы накануне его смерти попытаться обратить к отлучившей его церкви. А я все жду Его. Вот, наконец, объявили: едут! И появляется Лев Николаевич.