Метель
Шрифт:
Успокоив Анну Николаевну, Ванечка пошел разыскивать названного гостя. Филипп Ефимович, оказался в столовой, где он успел налить себе чаю, воспользовавшись кипящим самоваром, который Ванечка только что собственноручно притащил из кухни.
— А варенье у тебя есть, анархист? — спросил Сусликов смеясь.
— Малиновое, — сказал Ванечка угрюмо, доставая из буфета вазочку с вареньем.
— А ведь я угадал, что ты анархист, — радовался чему-то Филипп Ефимович.
— И не угадали. Я социалист-революционер, а вовсе не анархист, — не утерпел Ванечка.
— Это все равно, милый мой, — вскричал Сусликов. — Но, признаюсь, меня очень тянет к вашей компании. Всегда я был в стороне от доморощенных радикалов, но платонически к ним очень даже стремился.
— Зачем они вам?
— Как зачем? Да ведь у них любопытнейшая психология. Я, конечно, мой милый, имею в виду, так сказать, половую психологию. До политики мне, в сущности, никакого дела нет. Так вот я говорю, что у русского радикала-интеллигента есть нечто в душе христианское и даже монашеское. С одной стороны, как будто аскетическая строгость и строжайшая нравственность, а с другой — самая откровенная распущенность и даже очень безвкусная. Мне кажется, они и целоваться не умеют наши интеллигенты. Целуются, но безрадостно, бездарно и не подозревают даже, что этакие безвкусные поцелуи гнуснейший из грехов. Любопытно было бы с ними поближе познакомиться.
Ванечка густо покраснел.
— Вы эротоман, — брякнул он, негодуя.
— У! У! Анархист, — потыкал ему в бок пальцем, Филипп Ефимович. — А ты, дружок, в Танечку не влюблен? Я бы влюбился… Я в ней что-то предчувствую. Это уж не аскетизм — строгость ее. Тут что-то другое. Целомудрие в ней, правда, есть какое-то особенное, но надо его раскусить. Тут для меня загадка, признаюсь….
Ванечка гневался.
Но Филипп Ефимович, не замечая его гнева, дружески с ним простился и ушел, нащупывая в кармане украденное письмо.
Разумеется, он сломя голову полетел к Марье Павловне. Письмо он успел прочесть на извозчике. Дома супруги сладостно посплетничали, но эта идиллия нарушена была весьма нелепою случайностью. А именно, не прошло и получаса после супружеских нежностей, как Филипп Ефимович, вообразив почему-то, что Мария Павловна в кухне, поймал в коридоре пухленькую горничную и обошелся, с ней нескромно. В этот миг появилась в коридоре Мария Павловна и, увидев безнравственную сцену, огласила дом воплями.
А через полчаса она поехала в Царское Село. У нее была странная привычка: после каждой измены своего чувственного супруга она ездила к княгине «рыдать на плече ее», как она сама странно выражалась. Княгиня почему-то довольно терпеливо переносила этакие излияния.
И на этот раз княгиня вытерпела покорно «рыдания на плече», но Мария Павловна этим не ограничилась и вдруг как-то сразу объявила о свадьбе князя Игоря.
Княгиня едва не упала в обморок. Впрочем, после минутной слабости, она проявила решимость, до того времени ей несвойственную. Не предупреждая мистера Джемса и даже не прощаясь со своею болтливою гостью, она стремительно вышла из комнаты, оделась и куда-то уехала.
Мария Павловна битый час сидела в гостиной, полагая, что княгиня дома и выйдет к ней в конце концов. Но ее не было. Появился мистер Джемс, подробно рассказал Марье Павловне содержание передовой статьи Times, хотя Мария Павловна вовсе его об этом не просила. А княгиня между тем как будто бы исчезла бесследно.
Мария Павловна была очень обижена, когда выяснилось, что княгиня давно уже куда-то уехала, не сказав никому, вернется ли она сегодня домой.
VI
Было мрачно в доме князя Нерадова. С того часа, когда князь приказал Паучинскому объявить ультиматум Александру Петровичу с тем, чтобы непременно «помешать этой безумной свадьбе», неблагополучно стало в нерадовском доме. Князем овладела какая-то зловещая меланхолия. Слуга, секретарь, экономка ходили на цыпочках, подавленные мрачностью князя. Князь почему-то всегда внушал слугам чрезвычайный страх, даже ничем не выражая своего гнева. И на этот раз по всему дому распространилась весть о том, что князь чем-то расстроен и недоволен. Был отдан решительный приказ никого не принимать под каким бы предлогом ни добивался посетитель свидания. Слуги знали, что ослушаться князя невозможно. Запрещено было даже докладывать о тех, кто являлся с надеждою получить у князя аудиенцию. Сам князь сначала бродил по всему дому, со странною злою улыбкою рассматривая, как что-то новое, всех «рокотовых», «боровиковских», «левицких» и каких-то неизвестных, но льстивых живописцев, изображавших послушно знатных, и чванных его предков; он заходил в библиотеку и в рассеянности брал с полок и рассматривал все, что случайно попадалось под руки — то несравненного «docteur en medecine de la faculte de Montpellier, cure de Meudon» [11] , то «Memoires de Jacques Casanova» [12] , то в драгоценном миланском издании «Decameron di messer Giovanni Boccaccio» [13] , то редкостные тетради розенкрейцеров, то экземпляр «Wilhelm Meisters Wanderjahre» [14] с собственноручною надписью Гете одному из Нерадовых… Но едва ли князь вникал в то, что было у него перед глазами. Слишком долго скользил его тяжелый взгляд по одной и той же странице. А потом книга выпадала из немолодых уже и дрожащих рук. Наконец, князь ушел к себе в кабинет. Правда, он выходил в столовую к обеду, дабы не нарушать порядка. Но если бы кто-нибудь посторонний посмотрел тогда на князя, осунувшегося и бледного, наверное подумал бы о суетности всего земного, о напрасной гордости, о слепых страстях, обрекающих в конце концов человека на постыдный плен. Было даже что-то ужасное в лице князя; было что-то страшное в его глазах, из которых как будто улетела жизнь…
11
Доктор медицины университета Монпелье, викарий из Медона — Франсуа Рабле.
12
«Мемуары Джакомо Казановы»
13
«Декамерон» Джованни Боккаччо
14
«Годы странствий Вильгельма Мейстера»
Он сидел в кресле у себя в кабинете в каком-то странном оцепенении. Помимо его воли, как во сне, припоминались ему случаи, встречи, слова, слезы, улыбки — все то, о чем он хотел теперь забыть и вот не мог.
— Вздор! Вздор — говорил князь, стараясь успокоить себя. — Я виноват, разумеется, но не более, чем все мои добрые друзья. Так устроен мир. Тут уж круговая порука, так сказать.
Но мысль о круговой поруке была как-то неутешительна. Он вспомнил, как будучи в Риме, получил письмо, в котором его извещали о «несчастии». Письмо было взволнованное и полное противоречий. И вот с этого часа началось непрестанное беспокойство и мучительная тревога в жизни князя. Ужаснее всего было то, что в князе проснулась какая-то нежность к этому ребенку, недоступному и милому, чужому и родному, далекому и близкому.
Сколько раз он делал попытки увидеть его. Но ему удавалось это очень редко. И если иногда удавалось, то еще мучительнее болела душа от стыда и отчаяния. Только один раз, когда девочке было три года, мать привела ее к нему на полчаса и оставила ему ее портрет.
И старый многоопытный князь во время этого свидания робел, как юноша, изнемогая от непонятной любви к этой девочке с печальными и загадочными чуть косящими глазами.
Сколько раз мелькала у князя сумасшедшая мысль — пойти к тому, кого он обманул, и на коленях умолить его отдать ребенка. Но он малодушно не делал этого. Сколько раз князь с изумлением замечал в себе непреодолимое желание пойти к дому, где жили они, эти люди, чья судьба так странно была связана с его судьбою, и там стоять, угадывая, что совершается за каменною стеною. Однажды в мрачный осенний день он в самом деле несколько часов простоял под окнами этого дома, не замечая дождя, который моросил беспрерывно и уныло.
Но прошли года и сердце привыкло к этой неутоленной печали. Только встречая иногда где-нибудь в театре эту подрастающую девушку, князь опять и опять предавался своим безнадежным и мрачным мыслям об ее судьбе.
Но ему никогда не приходило в голову, что все может сложиться так ужасно, как это случилось теперь.
— Возмездие! — шептал князь и сам удивлялся своему малодушию, и даже смеялся над собою, но теперь никакая ирония не спасала его от ужаса и стыда.
— Но я не допущу этого. И кончено. И приняты все меры к тому. Значит, я не потерял еще головы. А если этот несчастный догадается, почему невозможна эта свадьба, не все ли равно в конце концов? — так думал князь.
Но, должно быть, это было «не все равно», потому что у князя кружилась голова и как-то странно слабели ноги, и он сам себе казался жалким и слабым.
— А ведь, пожалуй, не я предлагаю ультиматум этому человеку, а мне его предложил кто-то… Но кто же это, однако? — бредил князь.
И вдруг князь заметил, что пламя всех свечей в канделябрах наклонилось и вытянулось в одну сторону, как будто подул ветер откуда-то. Но откуда бы подуть ветру? Правда, на улице выла лютая метель, но на окнах были спущены плотные шторы, а двери затворены и никто из слуг не смел даже приблизиться к кабинету. Таков был приказ.