Меж двух океанов
Шрифт:
Вацлав Горчичка вытер пот, который ручьями тек у него со лба и шеи, отсутствующим взглядом посмотрел в кружку и махнул рукой.
— Тяжело говорить об этом, да вы и не поймете. Представьте себе — здоровый парень, двадцати двух лет. Горами бы ворочать мог! Я хотел найти какое-нибудь приличное дело, раз уж нельзя было пристроиться со своим ремеслом. Но для каждого я был только практикантом. Однажды меня это взбесило. Ведь столько людей уезжало в Америку, дайка и я тоже поеду.
— А каким образом вы попали прямо сюда, в Никарагуа?
— Куда там в Никарагуа, да еще прямо, как вы говорите, — засмеялся Вацлав. Смех этот был горек как полынь. — Тогда я еще и не знал толком, что здесь есть такая
— И вы ждали, когда она возвратится?
Вацлав Горчичка с изумлением посмотрел на нас и простодушно заметил:
— Я же говорил, что вам это трудно понять. Что же, я должен был сидеть и ждать и тянуть из отцовского кармана кроны? Я хотел работать, понимаете, жить честным трудом. В Легиобанкс мне сказали, что наш консул в Гватемале, какой-то Зрновский, вербует людей в Гватемалу, на сельскохозяйственные работы. Дорогу оплачивали. Так вот я и очутился в Гватемале.
Я ожидал, что стану работать по профессии; подумайте только: лесник из писецкой школы — и вдруг где-нибудь в девственных лесах! А Зрновский между тем направил меня в какое-то общество немецких плантаторов. У них там были огромные кофейные плантации, и меня взяли надсмотрщиком.
На лбу у Вацлава, над переносицей, пролегли две глубокие складки.
— Знаете, ребята, кое-что я повидал на свете и испытал, но такой подлости делать я не мог. Первое, что нам дали, был хлыст. Чтобы подгонять индейцев, которые работали на плантациях. Их там убивали, как скот. Разве мог я спокойно смотреть на это? Ведь они были такие же люди, как и мы! И тогда я бежал оттуда; вряд ли Зрновский остался доволен этим, черт бы его побрал!
И Вацлав одним залпом выпил пиво, как бы желая заглушить в себе это воспоминание.
— И потом вы приехали сюда, в Никарагуа?
— Что вы! У меня не было ни гроша даже на дорогу. Да и вообще я не знал, куда податься. Школа лесничества была здесь для меня ни к чему. Кто бы стал тут, в тропических лесах, возиться с посадками и уходом за деревьями? Одно время я работал подручным в скобяной лавке. Вечерами учился варить мыло — самостоятельно, по книжкам. Сами понимаете, никакой красоты в этом не было, но мыло можно было продать. А потом пришла очередь звуковэго кино. Я выучился на киномеханика, и меня взяли на фирму «Метро-Голдвин Meйep» в качестве первого киномеханика для Никарагуа.
— Когда это было, Вацлав?
— В тридцать первом году. Приехал я в Манагуа тридцать первого марта, спустя полчаса после ужасного землетрясения. Как сейчас вижу — всюду огонь, дым, развалины, везде стонут раненые, зовут на помощь, умоляют откопать их из-под обломков. Но разве можно было что-нибудь сделать? Нас туда не пустили. Прибыли американские матросы; вы знаете, тогда они еще находились здесь: облили все — и живое и мертвое — бензином и подожгли. Для того, мол, чтобы не распространилась эпидемия. Такого кошмара, ребята, мне еще не доводилось пережить. Случись такое второй раз, и я бы, наверное, сошел с ума…
Вацлав вдруг словно окаменел, устремив неподвижный взгляд на край стола. В эту минуту мы бы ни за что на свете не смогли выдавить из себя вопроса. Прошло немало времени, прежде чем он вспомнил, что сидит тут не один.
— На чем я остановился?.. Да, на пожаре. Так вот, я лежал там на газоне, около площади, как во сне, весь вечер, всю ночь и не в силах был отвести глаз от этом жуткой картины. Конечно, наутро
И прерванный рассказ возобновился снова.
— Однажды меня пригласили в университет и предложили читать лекции по органической химии. Сперва я посмеялся над ними, потом стал доказывать, что умею только варить мыло, а те в ответ говорят, что это, мол, стоит того, чтобы научить остальных, и что лучшего учителя у них нет. Взялся на время читать лекции, формулы писал чернилами на ладони, чтобы не осрамиться. Но это была нечестная работа. Меж тем снова начало действовать нормальное транспортное сообщение, я вернулся к своему мылу и делаю это до сегодняшнего дня. Впрочем, сам я уже не варю, только руковожу производством и экспериментирую в лаборатории: теперь-то я и в самом деле умею это. Да вы же видели предприятие, там сейчас занято двадцать пять человек.
— А с какого времени это предприятие принадлежит вам, Вацлав?
— Мне? Мне принадлежит десятая часть — с самого начала и по сей день. Четыре десятых имеют те, кто дал деньги, остальное досталось семье Сомосы, вы это сами знаете. Eй всегда приходится отдавать половину, иначе вам не дадут спокойно работать… А когда мы стали увеличивать число машин, я купил их в Чехословакии. Ведь это единственное, что у меня здесь есть от родины. Вы знаете, меня тут люди любят, но что в этом толку, если я тут один как перст божий. Вот и доставляю с родины, что можно: моторы, дистилляционные чаны, мотоциклы, дизели, агрегаты, генераторы… Но разве с машиной поговоришь! Когда неделю назад вы заговорили со мной по-чешски, поверите, для меня это была просто пытка. В конце концов спасся благодаря испанскому языку. Годами я не произносил ни одного чешского слова, и бог знает когда еще придется поговорить. Разве вам известно, что такое быть одиноким! Вспоминать, как пахнет мох и ельник… это еще порою приходит. Но вернуться туда, домой, — на это у меня уже нет сил. Проклятые тропики, они разжижают в человеке кровь и волю — все. Здесь мне остается лишь вот это, вся моя жизнь…
И Вацлав замолчал, глядя в недопитую кружку пива, одинокий, одинокий…
Во всем отеле как после боя: всюду мертвая тишина сьесты. Лишь за открытой дверью одного номера временами слышится, как щелкает замок чемодана. Мирек, босиком и в одних трусах, с волосами, мокрыми от пота и недавнего душа, торопливо собирает последние вещи в дорогу. Сегодня можно было бы проделать еще часть пути, как только солнце перестанет излишествовать полуденными калориями. В спешке Мирек не расслышал звука знакомого мотора и шагов по коридору. Он поднял голову от последнего чемодана лишь тогда, когда Иржи остановился в дверях.