Межледниковье
Шрифт:
32
Явившись на работу (подвал школы на Восстания), я опять оказался не у дел. При составлении окончательного отчета (я говорил, что партия отработала третий, последний год), при составлении карт моего активного участия не планировалось. Все мои специальные знания разведчика-угольщика были тут неприменимы. Я маркировал коллекцию образцов (мазни белилами, напиши номер тушью; кстати, ракушки, выколоченные с таким трудом из горюнских скальных обрывов, потерялись), я таскал пробы в различные лаборатории, перечерчивал какие-то схемы и диаграммы... Все это составляло слишком малый объем занятости для полноценного рабочего дня. Я даже пытался овладеть
Громадный школьный подвал имел сложную конфигурацию. В самой его просторной части, в "зале", сидели несколько партий, и наша Бакторская в том числе. Часть подвала была разгорожена системой занавесок на веревках, а за этими пыльными занавесками тоже размешались партии. В одном из занавесочных закутов, прежде безмолвном, однажды зазвучали громкие голоса — вернулась задержавшаяся полевая партия.
— Это Герман Степанов, начальник Урушинской партии, — шепнула мне Зойка, кивнув вслед крупному бородатому мужчине, прошедшему через "зал" немного вразвалку. — Знаменитая личность. Знаешь, почему их партия задержалась? Германа хотели судить за драку с милицией, еле отвертелся. Прекрасный, между прочим, геолог.
А вскоре Герман Степанов подошел ко мне.
— Я слышал, вам тут работы найти не могут, — сказал он, — а мне требуется геолог. Хотите работать в Урушинской партии?
Мне было все равно. Я и представить не мог тогда, что судьба сводит меня с лучшей командой, с которой мне довелось работать в геологии, с будущими друзьями на всю жизнь.
В занавесочном отсеке Урушинской партии, кроме Германа (при всей матерой бородатости он был всего четырьмя годами старше меня), сидели еще двое: геолог Володя Левитан и старший техник Витя Ильченко. Левитан — горняк, как выяснилось, давний товарищ Володи Брита, знал и наше Лито, и стихи кружковцев. Был он весьма начитан, остроумен, порой язвителен и товарищем был хорошим. Витя Ильченко — сухощавый, спортивный, очень сильный человек — был старше всех годами, еще во время войны добровольцем знаменитого лесгафтовского лыжного батальона он партизанил в лесах под Ленинградом.
— Давай-ка будем на "ты", — сказал Герман в ответ на мое обращение к нему по имени-отчеству, — не порть нам общую картину. И давай-ка пойдем отметим знакомство. Я угощаю.
И мы, кроме категорически непьющего Вити Ильченко, пошли в шашлычную напротив, через улицу Восстания. В те благословенные времена можно было и поддать, и закусить относительно задешево, и шашлычные были вполне доступны. "И в каждой дрянной шашлычной (Не удержаться от вздоха!) Можно выпить "Столичной" И закусить неплохо..." — писал тогда поэт и геолог Юра Альбов, товарищ Германа.
Теперь я уже ходил на работу с удовольствием, спешно затыкая прорехи образования в основном за счет Германовых знаний: объяснял он охотно и доходчиво. Эрудиция его была удивительна, и отнюдь не в одной геологии.
Почти каждый день перед работой я встречал Татьяну на углу Лиговки и Некрасова и провожал ее, спешащую в институт, до метро. Отношения наши шли ни шатко ни валко. При первых послеприездных встречах я, обогащенный бакторским опытом, проявил было тот самый напор, для нее неожиданный и весьма ее озадачивший. Но она довольно хладнокровно пресекла мои поползновения. Впрочем, торопиться было некуда. Я был уверен, что никакого, во всяком случае, активного ухажера, кроме меня, у Тани не было, — так за кого же выходить ей со временем замуж? "Ровно в двадцать минут Или в двадцать с лишним Ты идешь в институт С чертежом под мышкой. Хоть от снега бело, Хоть потоки с крыши, Я стою за углом, Прислонясь к афише. Вот завижу чертеж И шагну навстречу. Ты плечами пожмешь, Я расправлю плечи..." Нет, сомнений в том, что я провожаю до метро свою
Володя Британишский работал в Сибири. В апреле пятьдесят восьмого (еще до моего отъезда в поле, до защиты еще диплома) у него вышла тоненькая книжка "Поиски". Ожидать, что в книгу попадут наиболее значительные Бритовы стихи, такие, как "Смерть поэта", конечно, не приходилось, но все равно это было событием. Разгромные статьи после выхода "Поисков", например — в "Ленинградской правде" — статья "Снимите с пьедестала", пес его знает чья, лишь добавили читательского энтузиазма, книжку разбирали нарасхват.
Отпуска Брит проводил в Питере, мы с ним, конечно, видались.
Ленька Агеев вкалывал в своем Североуральске, переписывались мы с ним редко, но зимой пятьдесят девятого года (как и Володя) он должен был присутствовать на Всероссийском съезде поэтов, проходившем в Ленинграде. Были они там с Володей по гостевым билетам. Именно там с трибуны Борис Слуцкий провозгласил Леонида Агеева и Наталью Астафьеву (москвичку, будущую жену Британишского) "самыми перспективными молодыми поэтами России".
Этот съезд и пара лет после были апогеем публичного признания Агеева.
Неожиданно с Сахалина вернулся Глеб Горбовский, вернулся насовсем, и без Лиды Гладкой, которая, оказывается, родила на Сахалине еще и сына. Глеб работал там в полевых партиях, попадал в передряги, замерзал... Стихи с Сахалина он привез отменные. Я увидел Глеба в квартире у Саши Штейнберга, верного кружковского старосты. Глеб двумя пальцами перетюкивал на машинке сахалинский цикл. "Я умру поутру От родных далеко, В нездоровом жару С голубым языком. И в карманах моих Не найдут ни копья. Стану странным, как стих Недописанный, я..." Тогда же впервые я прочел его "Памяти поэта" — на мой взгляд, лучшее из того, что было написано о смерти Пастернака. "В середине двадцатого века На костер возвели человека. И сжигали его, и палили, Чтоб он стал легковеснее пыли, Чтобы понял, какой он пустяшный... Он стоял, бесшабашный и страшный. И стихи в голове человека Стали таять сугробами снега. И огонь стихотворные строчки Загонял ему в сердце и почки. Пламенея, трещали поленья. И плясало вокруг поколенье. Первобытно плясало, пещерно И ритмически очень неверно. А на небе луна умирала, Что убита ракетой с Урала".
В то время я особенно сдружился с Григорием Глозманом, тем самым, что, придя в Лито, сказал, что "пишет куплеты". Теперь он был дипломником-маркшейдером и писал очень много, поскольку был влюблен, и, судя по всему, неудачно. Часами мы бродили с ним по улицам, читая стихи, посвящая друг друга в превратности своих "романов". Гришка очень нравился моим родителям.
Неожиданно я получил письмо московского поэта Виктора Бокова, доселе мне неведомого. Боков писал, что познакомился с моими стихами по рукописи Слуцкого, что рад открытию нового поэта (это, мол, всегда приятно), что готов всячески помочь мне, буде у меня возникнут затруднения с публикациями.
Затруднения были налицо. А кто такой Боков, мне поведал Борис Венус, геолог, сидящий в смежном с нами занавесочном отсеке.
О Борисе Венусе стоит рассказать особо. Маленький, щуплый, постоянно обнажающий в улыбке зубы или фыркающий смехом, был он сыном писателя Георгия Венуса, репрессированного, вначале сосланного, потом посаженного и умершего в тюрьме в 1939 году. Георгий Венус — петербургский немец и патриот России. Октябрьский переворот встретил фронтовиком-окопником, сколько-то времени воевал за белых в Дроздовском офицерском полку, был ранен, эмигрировал и в эмиграции стал писателем. Его роман "Война и люди" в 1926 году был издан в СССР — первая книга непосредственного участника белого движения. Книга имела успех, ее хвалил Горький, он же содействовал возвращению Георгия Венуса в Союз, где впоследствии тот и ответил за правдивое описание событий гражданской войны.