Межледниковье
Шрифт:
Фауны мы не сыскали ни в первый, ни в пятый, ни в последний, четырнадцатый, день. Единственная живность, которой изобиловала эта юрская толща, были змеи.
Вечерами после каши и чая мы забирались в полог. Ночи были уже прохладными, и спали мы в своих чехлах от спальных мешков, натянув свитера и шерстяные носки. Я запалял свечу и начинал писать, а деликатный парнишка замолкал, стараясь не заглядывать в мою тетрадь, и принимался читать единственную нашу книгу — роман-газету с "Владимирскими проселками" Солоухина. Не очень-то ему, наверное, интересно было читать о путешествии горожан по этим самым проселкам, но отвлекать меня разговорами он
...В нескольких шагах от нашего полога ровно и негромко звучал Горюн, пронося свои воды в Амур, мимо нас, мимо Бактора, мимо поселка Бичи, где в недавнем прошлом (навсегда уже — прошлом) прожил я очень даже неплохо, есть что теперь вспомнить, помянуть добром. А выше по Амуру лежит сейчас в поздних огнях поселок Нижние Халбы, как тогда, когда сошел я с парохода в темноту и неизвестность. И этот поселок теперь мне не чужой: столько там хожено по прибрежной косе в ожидании глиссера, вспоминая Таню. А теперь я вспоминаю, как вспоминал ее тогда, и это прибавляет мыслям о ней и печали, и нежности. Все в памяти, все всегда, навсегда со мной. А в Ленинграде сейчас еще день... Но о Ленинграде лучше не думать, далеко еще до него, хотя первые желтые листья с берез уже падают на тент, листья с берез, меж которыми натянуто невесомое наше жилище.
Я писал, напарник читал, потом я гасил свечу, и, поговорив немного, мы засыпали, неудачливые искатели юрской фауны.
Проковырявшись без толку две недели, мы с Олегом, не заезжая в Бактор, перебазировались на новые обрывы, пятнадцатью километрами ниже. Тут нам повезло больше, и первый осколок раковины нашел Олег. Горд он был необычайно, но поедать премиальную сгущенку в одиночку категорически отказался. Потом повезло мне, потом снова Олегу и — как отрезало. Впрочем, у нас уже было что показать начальнице.
В принципе, можно было расслабиться: Бактор лежал в пяти километрах выше по реке, в Бакторе была Мила, приславшая трогательную записку с Фомичом, привезшим нам картошки и рыбы, но я отверг этот соблазн, и не из-за стригущего лишая (ведь не пристал же с первого раза), и не из-за боязни пересудов, а из-за боязни выбиться из стихотворной колеи. Письма, что могли бы прельстить меня в Бакторе, я перехватил у проплывающего мимо обрывов знакомого глиссериста. И вновь среди родительских писем было Танино письмо — в один листочек, откуда-то с юга, куда она ездила с подругами из группы. В половину страницы был рисунок: беседка на фоне кипарисов и, спиной к зрителю, в этой беседке — девушка, над чем-то склонившаяся. И подпись: "Это я пишу тебе письмо..."
Олегу тоже не хотелось в Бактор, где почти ежедневно сцеплялись отец с мачехой.
Их развод все же грянул после очередного пьяного скандала, когда мы вернулись в поселок по завершении всех работ. Фомич пошвырял в моторку свои и Олеговы вещи, сказал мне, что едет в Нижние Халбы, что ноги его больше не будет в этом сраном Бакторе, с этой — трам-тарарам — он жить больше не намерен, а я — как хочу: могу ехать с ними, могу оставаться тут куковать неизвестно сколько с этим — мать-перемать — народонаселением!
Выбирать не приходилось. Я отнес в моторку рюкзак и ружье, в последний раз оглянулся на поселок. На берегу стояла толпа, в том же составе, как и в день моего приезда: повариха Шура, завмагша, детишки, беременная нанайка с младенцем на руках, Мила — в неизменном белом платочке... Только на сей раз толпа эта была не молчаливой, а разноголосо
Сына Фомич высадил в Нижней Тамбовке, теткином поселке, и Олег еще долго стоял на берегу, маша вслед рукой, грустный и неприкаянный, а я махал ему ответно. Хороший он был парнишка.
Вся партия была уже в Нижних Халбах, и встреча с ребятами получилась душевная. Потом коллектора уехали в Ленинград, а нам предстояло еще несколько заездов из Халб по доделкам пропущенного.
Уезжали мы домой вдвоем с Зойкой во второй половине октября. Все шло в обратном порядке: пароход, поезд Комсомольск—Хабаровск, поезд Хабаровск—Москва. На одной из забайкальских станций Зойке предстояла встреча с тем самым геологом.
— Я ведь сейчас могу выйти и не вернуться, — сказала подруга, — но это было бы трагедией для всех. Обещай мне, что ты его не увидишь.
Я обещал и геолога этого не видел. Сидя в купе, я гадал: вернется — не вернется? Главное, вещи-то ее не собраны, что мне с ними делать? Но Зойка вернулась, несчастная и зареванная, держа очки в руке. Поезд тронулся. Проводница, видимо свидетельница Зойкиного свидания, оглянувшись на нас, ушла в вагон. Я дружески обнял Зойку за плечи:
— Ну что ты, Зоенька, все пройдет, все минует, все еще будет хорошо...
Зарыдав в голос, подруга уткнулась лицом мне в грудь.
— Это у тебя все будет хорошо, — рыдала она, — а у меня никогда уже-е...
Я гладил ее по голове, братски целовал ее соленое от слез лицо, я читал ей стихи о том, что наши подруги-геологини просто обязаны быть счастливыми, хотя бы за то героическое дело, которое они совершают скромно и незаметно: "У девчонок из экспедиций, Возвращающихся обратно, Голоса огрубели и лица По причинам, вполне понятным..." Но они, мол, самые замечательные для нас, знающих, что такое полевой труд, что такое плечо товарища, верное плечо соратницы по маршрутам. (Кстати, когда я обдумывал это романтическое стихотворение на хабаровском вокзале, именно Зойка вставала перед моим мысленным взором.)
Не знаю, как это произошло, но минут через десять мы с ней уже целовались, как сумасшедшие, и сунувшаяся в тамбур проводница попятилась, захлопнув за собой дверь. Какой там забайкальский геолог, какой там ленинградский муж, какая там Танечка, ничего не ведающая о жизни геологов! Только тот, кто шел рядом по тайге, под тучами гнуса, кто ел с тобой из одного котелка и спал рядом в отсыревшем пологе, способен понять тебя до конца, разделить с тобой и радость, и печаль, в особенности, если этот "кто-то" — женщина. Женщина... женщина с таким нежным и беспомощным — без очков — взглядом, с такими жаркими плечами, с такой упругой грудью, с та... Если бы мы были уверены, что никто не войдет в тамбур, мы бы наверняка впали в грех. В купе же у нас постоянно присутствовала молодая мать с двумя детьми, севшая в поезд в Биробиджане. Они даже в вагон-ресторан не ходили до самой Москвы, питаясь запасами бездонной домашней корзины. И до самой Москвы не нашлось нам ни места, ни времени для настоящего грехопадения, а уж на перегоне до Ленинграда — о чем говорить...