Мгновение — вечность
Шрифт:
С Золотой Звездой Героя фронтовик Чиркавый свыкался медленно и трудно. В морском порту, где до призыва в армию его знали как хваткого стропаля, парни от моды не отставали. Один щеголял в «капитанке» с надставленным плоским лакированным козырьком, другой форсил хромовыми сапожками «джимми» с вывернутыми наружу желтыми голенищами, а на маленьком Чиркавом всегда красовался берет с помпоном, выменянный у боцмана канадского лесовоза на бухточку манильского троса. Других, более существенных отличий от портовой братвы Афоня не имел, отсюда и прозвище его — Беретка.
За полтора года боев лейтенант Чиркавый поднялся до капитана, получил эскадрилью и недавно стал Героем. В нем ожидали теперь проявления добродетелей и достоинств, которых до Золотой Звезды никто в Чиркавом не подозревал. Это всегдашнее, где бы он ни появлялся, ожидание стесняло летчика; гордясь наградой, он чувствовал себя подчас не в своей
Все обиды, которые Чиркавый принял и стерпел на фронте, теперь оживали, просясь наружу, требуя отмщения. Досуга летчик коротал в прокуренном уюте коммерческих рестораций, где неутомимый джаз и певицы в вечерних платьях, где быстро сыскивались друзья — все закадычные — и подруги — все верные и кроткие. С ними он бывал то милостив, то крут, по ничтожному поводу вспыхивал, нес все, что наболело, — все в нем двоилось. С одной стороны, золото Героя на груди, двадцать один грамм чистого веса, знак высшей справедливости, если не сказать — избранности Афанасия Чиркавого, портового стропаля в недавнем прошлом. Сколько народа полегло, какие парни, а он, Беретка, сеченный немецким железом, невредим, а теперь приравнен к тем, кто вывозил челюскинцев. Одно он понял: Дуся Гнетьнева, писарь из полка бомбардировщиков, к нему не переменилась. Протянула ручку, чмокнула, недотрога, в щечку: «Поздравляю, товарищ капитан, с высокой правительственнойнаградой...» — «Фря», — сорвалось у него, сорвалось от обиды. Да и как сдержаться, если все окружавшие Чиркавого к нему переменились, а Дуся осталась холодна, как была! А в твердости ее, неподатливости, в том, как она ровна с ним, нельстива, ее же достоинства и выступают.
Тех, кто сейчас в Москве мельтешит перед ним. Героем, льет патоку, не сразу раскусишь.
— ...Люстры пудовые, скатерочка с хрустом, Эх, говорит, Фоня-Фонечка, люблю, когда мужик нескупой. Обещалась сюда приехать... Врет? Верить ей, москвичке? — хотел знать Чиркавый, ища поддержки у дальневосточника. — Или все потому, что Герой, деньги?..
Находясь в плену сомнений, он каждого, кто не так скажет, не так глянет, брал в оборот. Пускал с лестницы, грозил пистолетом. Сражался с патрулями...
Дальневосточник не пил, а слушал его хорошо.
Не проронив слова, слушал.
— Третьего дня заявляет: с тобой убегу! На фронт уеду, возьмешь?.. Обшивать буду, обстирывать. Я, Фонечка, на районных соревнованиях второй результат выбивала, и в живого фашиста попаду, не сомневайся... Дуреха: под Старую Руссу бежать? Алеха там сейчас терпит, мать ее, Старую Руссу. Завидует: Москва, сам понимаешь, столица... Как вспомню сорок первый год, как с капитаном Трофимовым на Можайском направлении в засаде сидели. Вдвоем, на «ишаках» Посадили нас вдвоем встречать врага, отражать налеты. «Юнкерсы» на Москву где-то стороной идут, а возвращаются над нами низом... Стекла в пустых дачах дрожат, яблоньки осыпаются. Капитан Трофимов только зубами скрипит. Золото мужик — капитан Трофимов. Такие были летчики, не чета Веревкину, действительно орлы, для них что надо из-под земли достанешь... Короче, мы в «Москву» прямо с вокзала, кто в чем, в шлемофонах, в унтах, как орда, швейцар на входе артачится, вроде не так одеты. Я ему дуло в бок, он и заткнулся. А как с бляхами нас увидел, уже другой, лыбится: я, говорит, при обязанностях, у меня на гостя нюх. За налетчиков, спрашиваю, принял, с нюхом-то? За диверсантов? Мы здесь, Алеха там, «ИЛов» прикрывает... Знаешь, как «ИЛов» надо прикрывать? — с вызовом спросил Чиркавый, метнув на Горова темный, презрительный взгляд.
Фронтовика будто подкинуло при этом, он стал на ноги пружинисто и твердо. Поднял на уровень глаз рядком составленные пальцами вперед ладони, глубоко ими нырнул и выплыл. Нырнул — и выплыл.
— Всю дорогу так, чтобы «ИЛов» не обогнать, а себя под зенитку не поставить. Они ведь на малой скорости, как жуки...
Горов неподвижно, без вращения глазами, его слушал, как бы сквозь рассказчика всматриваясь в морозное небо над снегами северо-запада, в скаженную, без роздыха работенку летчиков по взаимосвязи, взаимной выручке, без чего людям нельзя.
Генштаб удачно переключил стрелки.
Алексей уже не жалел, что его занесло в эту избу, свело с фронтовиком Чиркавым.
Во входную дверь постучали.
— Кто? — поднялся с места Горов.
— Я,товарищ капитан!
Он узнал голос Житникова, поднял задвижку.
— Посыльный шумнул, что вас... это...
— Все в порядке, Житников.
— Я нашел другой ночлег, товарищ капитан.
— Все в порядке, беги.
— С-секреты? — надвинулся сзади Чиркавый. — От меня?
— Какие секреты? Летчик мой, сержант Житников...
— Проходи, сержант, если летчик. Садись, если летчик. Я не смотрю, что сержант...
— Проходи. — Горов пропустил Житникова вперед. Сели за стол втроем.
— А бьют «горбатых», я тебе скажу! — продолжал Чиркавый, подчеркнуто обращаясь к Горову. — Иной раз «ИЛ» внизу парит, как самовар, а тянет домой, из последних сил тянет, линию фронта перевалит — бух в снег и уже на крыле, пляшет, руками размахивает, дескать, ура, живой... Вот с косой-то каждый день в обнимочку намаешься, так, бывает, иной раз не знаешь, что бы дал, только бы куда прислониться... Сказали бы сейчас: все, Чиркавый, ты свой долг исполнил, оставайся в тылу, — я бы до неба прыгнул, честно. У нее муж-то на броне, она так считает: с одним, говорит, спишь, другой нравится, в том и разница, — смятенная улыбка блуждала на устах Героя.
— У вас сколько сбитых, товарищ капитан? — вклинился в беседу Житников. Горов, дорожа вниманием Героя, боясь неосторожным словом его спугнуть, утратить, надавил сержанту на сапог: помалкивай!
— Лично — семнадцать, — ответил Чиркавый с готовностью. — Четыре в группе. Есть неподтвержденные, они не в счет. Убрал — и ладно. — Он помолчал. — Двадцать пятого июня гонял одного «юнкерса». Он мне по морде... вот, вывеску поцарапал, я его за это — в Рижский залив. Доложил, зафиксировали, а потом пожалуйста: сбитый не в счет, нет подтверждения. Женская логика... Баба говорит одно, делает другое, как фининспекторша в Калинине. «Не искушайте меня», — лепечет, а у самой ноги, чувствую, обмякли... Теперь под Руссой веселей пойдет: «ЯКи» получаем! Какое сравнение, если взять тот год!.. Я тебе провозной дам. Столик снимем, из инспекторов кого прихватим, — он предвкушал поход, как бы уже давно с дальневосточником обговоренный. — У моей подружка есть, тоже с комбината...
— Точно, что «ЯКи»? — осторожно уточнил Горов, не решившись — да еще в присутствии сержанта — сделать это тотчас по оглашении новости.
— Или «ЛАГГи» возможны? — вопреки предостережению капитана, Житников не удержался от вопроса, мысль об Оружии жила в нем неусыпно. Формула, обдуманная и зашифрованная в четырех по-немецки написанных словах в книжечке, врученной ему на память Алькой, окончательно сложилась, когда выпускник авиашколы сержант Житников прибыл для прохождения службы на должность летчика в молодежный, недавно сформированный полк, — один из ста, которые еще предстояло создать; весь комсомольский призыв сорокового года ушел на пополнение ста полков, стоявших, как и самолеты, за словом «Оружие», и формула Егора, — формула поколения, называл он ее, — в окончательно сложившемся, законченном виде читалась так: «Родина вручает Герою Оружие во имя своей великой Истории». А вслух, воображая предстоящие бои, Егор говорил: «Нам добрые кони нужны, жеребцы!» И товарищи повторяли за ним: «Добрые кони нужны, жеребцы!»