Миф о 1648 годе: класс, геополитика и создание современных международных отношений
Шрифт:
Хотя отношение между этими феноменами в причинном смысле остается неопределенным, Рагги подчеркивает последствия глубоких изменений в ранненововременных эпистемах, то есть в коллективных представлениях о субъекте и социальной реальности [Ruggie. 1993. Р. 169]. Рагги отмечает возникновение нововременного понятия субъективности как решающую эпистемную инновацию ранненововременного (само)сознания. Субъект Нового времени и концентрация политический власти через понятие неделимого суверенитета над пространственно отграниченной территорией – это два феномена, в историческом отношении параллельных. Независимо от того, насколько убедителен в теоретическом отношении предложенный Рагги набросок описания связи между возникновением режима частной собственности, нововременной субъективностью и нововременным территориальным суверенитетом, ему не удается определить тех социальных агентов, которые поддерживали те или иные права на собственность, изменяли их или жили благодаря им – не просто как формальные институты, но как социальные отношения, которые поддерживаются политически, являясь предметом спора. Эта десоциализация и деполитизация прав собственности выражается в неспособности распознать их внутренне конфликтную природу, а также рассмотреть те социальные конфликты, которые
Из-за недостаточного теоретического осмысления социальной природы отношений собственности встречаемые у Рагги соображения относительно процессов, породивших режим частной собственности, его исторической периодизации, географически неравномерного распространения или влияния на абсолютистский суверенитет, остаются всего лишь сомнительными намеками. Рагги достаточно осторожен и потому воздерживается от конструирования четких каузальных связей между изменениями в материальных средах, стратегическом поведении и социальных эпистемах. Хотя он настаивает на том, что три упомянутых сферы несводимы друг к другу и относительно автономны, он всего лишь допускает возможность случайных взаимодействий между ними: «Однако эти изменения также влияют друг на друга – иногда по цепочке, иногда функционально, иногда просто через механизм распространения, то есть сознательного или бессознательного заимствования» [Ibid.]. Другими словами, они совпадают друг с другом во временном и пространственном отношениях. Любая попытка поставить под вопрос этот мягкий аддитивный анализ системной трансформации означал бы возвращение к искушениям «большой теории», которая навлекает на себя цензуру, отсеивающую любые тотализации [Ruggie. 1993. R 169]. Новое время оказывается по самой своей сути случайным – как любопытное стечение логически разделенных феноменов.
Любимая эпистемологическая позиция Рагги, отдающая предпочтение «локальному и случайному», имеет смысл лишь в случае уже произведенного признания их антонимов – тотального/глобального и структурного/определенного [Ruggie. 1993. Р. 171]. Его концепция истории как ряда географически неравномерно распределенных случайных событий требует хроники в качестве собственного модуса изложения. Однако, по его собственным заявлениям, Рагги занимается теорией, а не рассказами. Следовательно, нечетко связанные друг с другом три относительно автономные сферы Рагги не могут объяснить того, что он намеревается объяснить, – взаимную детерминацию частной собственности и нововременного суверенитета. Эта неспособность выйти за пределы временных и пространственных случайных событий уже была неявно заложена в тех историографических протоколах, которые Рагги перенял у школы «Анналов». Последняя разделила исторический процесс на три уровня исторического времени – на неизменные структуры, циклические конъюнктуры и случайные события, – которые были связаны с конкретными сферами истории, обладающими отдельными ритмами и независимыми логиками развития [Ruggie. 1989; Бродель. 1977, 2002, 2003]. Однако то, что в исходной схеме Броделя было аналитическим и эвристическим различием, для Рагги становится онтологическим разрывом между независимыми сферами детерминации, которые никогда не могут объединяться в конкретных исторических объяснениях (критику см.: [Hexter. 1972; Groh. 1973. Р. 79–91; Gerstenberger. 1987]).
Хотя каузальность попирается случайностью, Рагги ясно размещает сдвиг от Средневековья к Новому времени между Ренессансом и Реформацией, указывая, что завершился он эпохой абсолютизма. То, что эта трансформация была осуществлена не ранненововременной Англией, а Францией XVII в., проясняется цитатой, заимствуемой Рагги у Перри Андерсона: «Эпоха, в которую распространилась “абсолютистская” публичная власть, была также эпохой, в которой быстро укреплялась “абсолютная” частная собственность» [Ruggie. 1986. R 143]. По Рагги, ранненововременная Франция была нововременным государством с исключительной территориальностью и внутренней иерархией. Здесь описание Рагги смыкается с общим консенсусом в теории МО, поскольку оно предполагает, что начало нововременных межгосударственных отношений связано с Вестфальским миром, который стал выражением и кодификацией этой ранее осуществившейся политической трансформации [32] . Хотя 1648 г. не возводится в ранг катаклизма и окончательного разложения изживших себя средневековых международных отношений, он признается в качестве «обычного маркера зарождения нововременных международных отношений» [Ruggie. 1993. Р. 167]. В его повествовании трансформация организации политического пространства явно относится к Ренессансу, а иногда даже к более раннему периоду, например к временам после Столетней войны [Ruggie. 1993. Р. 147]. Нововременное государство, по словам Рагги, «было изобретено ранненововременными европейцами. На самом деле, оно изобреталось ими дважды – первый раз в лидирующих городах итальянского Ренессанса, а второй – какое-то время спустя в королевствах севернее Альп» [Ruggie. 1993. Р. 166].
32
Подобным образом, две другие конструктивистские теории не различают формирование ранненововременных государств Франции и Англии. Родни Брюс Холл (Rodney Bruce Hall) предполагает, что Франция и Британия XVIII в. являются вариантами одного и того же «территориально-суверенного» типа [Hall. 1999. Р. 100]. Касательно Вестфалии, он сначала заявляет, что в общем пространстве после 1648 г. государство уравнялось с собственной династией. Позже утверждает, что Соглашение стало толчком для кризиса династийной легитимации, заместив династийную легитимность территориальной, то есть raison d’Etat и «институтом современного государства» [Hall. 1999. Р. 60–63,99]. Курт Берч (Curt Burch), в свою очередь, предлагает конструктивистскую теорию современного суверенитета Англии XVII в., которая вращается вокруг дискурса прав частной собственности. Он считает, что подобные процессы происходили и во Франции XVII в. А это приводит его к разногласиям со стандартной теорией МО, предполагающей, что «Тридцатилетняя война на самом деле отмечает этот переход [от династийной власти к суверенному государству] на континенте» [Burch. 1998. Р. 89].
Смешивая абсолютистский суверенитет с нововременным, Рагги выделяет только один важный системный сдвиг от Средневековья к Новому времени. Поэтому он не способен увидеть, во-первых, что сама средневековая геополитическая система прошла через серьезные трансформации, и, во-вторых, что сначала она дала место ранненововременной абсолютистской династийной системе, которая затем сама претерпела значительную трансформацию, прежде чем приобрести явно нововременные атрибуты. Это сведение двух системных трансформаций к одной приводит к тому, что он не замечает особой природы ранненововременной системы династийных государств, к смешению Вестфальской системы с нововременной системой государств и к неспособности выделить и объяснить социальные процессы, которые определили возникновение последней.
Независимо от того, где именно впервые утвердились капиталистические режимы частной собственности – в Англии или во Франции, простого существования прав частной собственности недостаточно для объяснения множественности государств в нововременном геополитическом порядке. Хотя права частной собственности поддерживают отделение нововременной политической власти от частного капиталистического владения, то есть горизонтальное разделение между государством и гражданским обществом/экономикой, само по себе оно не делает более понятной вертикальную фрагментацию множества взаимоисключающих единиц власти. Частная собственность не может объяснить территориальную дифференциацию функционально схожих государств. Вполне можно представить одно всеобщее государство, существующее на основе всеобщего режима частной собственности.
Эмпирические промахи и теоретические провалы невозможно отделить от конструктивистского подхода Рагги. Недостаточно понимать права собственности или суверенитет только как интерсубъективные и потому добровольные и основанные на консенсусе соглашения или конститутивные правила, поскольку они основаны на асимметричных социальных отношениях, включающих насилие и принуждение, то есть конфликт и навязывание. Мы не можем просто рассматривать изменения в системе-структуре, инновации в формировании режима или само формирование нововременного суверенного государства вне ряда интерсубъективных переговоров и соглашений политических элит, независимо от того, имеют они внутриполитическое происхождения или же являются результатом ряда международных мирных конгрессов. Напротив, мы должны выявить более масштабные социальные силы с антагонистическими интересами, которые питают политическое и геополитическое изменение в конфликтных, зачастую силовых, внутренних и международных процессах. Деполитизированный подход, принятый в конструктивизме, как и его объяснительные принципы, не исчерпывает важные эмпирические и теоретические вопросы. Чтобы их рассмотреть, нам нужно оставить неореализм, реализм и конструктивизм и обратиться к той теоретической традиции, в которой собственность, понимаемая не как абстрактная юридическая категория, но как социальное отношение, располагается в центре социального исследования.
5. Неоэволюционная историческая социология
Хотя ответы Рагги недостаточны, его критика весьма существенно изменяет неореалистическую парадигму. Хендрик Спрут, в свою очередь, извлекая радикальные теоретические выводы из новой исследовательской повестки Рагги, показывает, что неореалистическая парадигма просто устарела. В макротеоретическом описании изменения системы у Спрута с самого начала постулируется, что «изменение конститутивных элементов системы означает изменение структуры этой системы» [Spruyt. 1994а. Р. 5]. Поскольку за определяющие черты элементов нововременной системы государств принимаются исключительная территориальность и внутренняя иерархия, новый центральный экспланандум теории МО определяется так: «В конце Средних веков международная система прошла через драматическую трансформацию, в результате которой пересекающиеся юрисдикции феодальных сеньоров, императоров, королей и пап начали уступать территориально определенным властям. Феодальный порядок постепенно замещался системой суверенных государств». В то же самое время Спрут со всей определенностью заявляет, что позднесредневековое суверенное государство по своему понятию было тождественно нововременному государству.
Новым элементом, введенным позднесредневековым государством, было понятие суверенитета. В политической организации позднего Средневековья именно это стало критическим поворотом, а не особый уровень монархического управления или королевский доход, не физический размер государства. Именно понятие суверенитета изменило структуру международной системы, обосновав политическую власть принципом территориальной исключительности. Нововременное государство основывается на этих двух ключевых элементах – внутренней иерархии и внешней автономии, возникших в первый раз в позднем Средневековье [Spruyt. 1994а. Р. 3].
Как мы можем, учитывая эту эпохальную трансформацию, понять формирование и утверждение суверенного территориального государства в ранненововременной Европе? По Спруту, изменения, затрагивающие тип элементов, весьма редки, поскольку институциональная структура выражает совокупность имущественных прав, защищаемых господствующей коалицией социальных сил. Из-за этого поддерживающего систему перекоса для создания новой структуры стимулов, изменяющих действия и, соответственно, институты, требуется «масштабное экзогенное изменение – разрыв» [Spruyt. 1994а. Р. 24]. Спрут дает достаточно новый поворот проблеме «сдвига от Средневековья к Новому времени», утверждая (и неявно критикуя при этом Гилпина), что «расширение торговли было критическим внешним изменением, которое запустило этот процесс в период Высокого Средневековья» [Spruyt. 1994а. Р. 25]. Вызванный торговлей распад неисключительной феодальной территориальности породил регионально расходящиеся социальные коалиции между королями, знатью, бюргерами и церковью. Это привело к появлению трех конкурирующих позднесредневековых конфликтных элементов: суверенных территориальных государств, городов-государств и союзов городов. Отвергая любое одностороннее или функциональное объяснение формирования государства и выступая за институциональную вариативность, он смещает фокус исследования к механизму, который породил эти институциональные вариации, а также к тому механизму, который обеспечил победу нововременного государства над его соперниками. Спрут, основываясь на версии дарвиновской теории, предложенной Стивеном Джей Гулдом, выдвигает двухэтапную модель, в которой задается происхождение нововременного государства и его последующий системный отбор в поле конкурирующих альтернатив.