Миф о 1648 годе: класс, геополитика и создание современных международных отношений
Шрифт:
Подъем нововременного государства, образцовым примером которого служит Франция, стал, по Спруту, результатом коалиции между бюргерами и монархом, порождающей согласованный юридический и институциональный контекст для позднесредневекового распространения торговли, привязанной к городам и обеспечивающей монархию новыми фискальными ресурсами. Основывающееся на общем налогообложении и рациональном управлении территориальное государство сменило феодальные формы общественной организации, снизив трансакционные издержки, уменьшив возможности «безбилетничества» [33] и наделив собственных граждан более строгими обязательствами. Формирование французского государства привело к эффективному, рационализированному и конкурентно успешному способу экономической, политической и военной организации. Схемы выстраивания коалиций в Германии и Италии были иными. В Германии города оказались экстратерриториализированы благодаря восстановлению отношений между знатью и монархом, допускающему городскую самоорганизацию в союзах городов. Политическая власть оставалась территориально фрагментированной. В Италии из-за слабости территориальных правителей и провала попытки германского императора ввести итальянскую имперскую политику, городские элиты, подключая знать к торговой деятельности,
33
«Безбилетничество» (free riding) – имеется в виду экономическая прибыль того или иного рода, получаемая за чужой счет благодаря участию в каких-либо организациях/коллективах, производящих совместно распределяемые блага. – Примеч. пер.
Выдвинутая Спрутом двухэтапная модель геополитической трансформации – расходящихся классовых альянсов, за которыми следует отбирающая государства конкуренция, – еще больше радикализирует параметры теории МО, восстанавливая связь между субъектом действия и вариациями институциональных исходов, основанную на мотивированных разными интересами выборах по-разному позиционированных социальных агентов и сделках между ними. В этом отношении Спрут в значительной мере преобразует односторонние заключения гилпиновской модели общественного выбора. Однако его теория международной трансформации несвободна от некоторых теоретических и эмпирических проблем.
Хотя Спрут вполне справедливо обращает внимание на качественное различие между геополитикой в период европейского Средневековья и нововременной межгосударственной системой, его исследование феодализма не продвигается далее институционального описания средневекового порядка, вращающегося вокруг межличностных связей вассальной зависимости. Поэтому ему не удается объяснить причины и следствия условной феодальной собственности, которую Рагги справедливо выделил как принцип территориального неразличения. Описание феодализма у Спрута как системы нетерриториального правления является абсолютно сравнительным. Другими словами, хотя он достаточно подробно прорабатывает вопрос о том, чем феодальная геополитическая система отличалась от нововременной, ему не удается определить, почему такое отличие имело место. Поэтому он не может не только объяснить структуру средневековой геополитической системы, но и выстроить теорию ее ориентированного на насилие модуса действия, то есть закономерности поведения, встречающегося между элементами системы. Соответственно, специфическая склонность к войнам и социополитическая динамика феодальной геополитики остаются необъясненными.
Это упущение ведет прямиком к неверной интерпретации позднесредневековой коммерциализации как движущей силы распада феодальной социальной организации. Подъем городов и его последствия, расширение рыночного обмена, рост разделения труда, – короче говоря, обычная «модель коммерциализации» – это некий необъяснимый демиург, «внешняя» и «независимая переменная», создавшая те экономические трансформации, которые выразились непосредственно в том новом политическом спросе на более эффективную реорганизацию политического пространства, предъявленного гражданами городов [Spruyt. 1994а. Р. 6]. Объяснению Спрута присущи все недостатки модели коммерциализации, которая, как мы покажем в четвертой главе, сама по себе не способна объяснить распад феодализма, происхождение капитализма или подъем нововременного государства.
Для начала стоит заметить, что в интеллектуальном отношении не совсем честно вводить расширение торговли в качестве внешней независимой переменной, заявляя при этом, что «причины этого экономического подъема не должны нас сейчас заботить» [Spruyt. 1994а. Р. 61], тогда как центральный вопрос, относящийся к экономическому возрождению начала тысячелетия, состоит именно в том, было ли это возрождение внутренне определено экономической динамикой феодализма или нет [Sweezy, Dobb et al. 1976; Aston, Philpin. 1985; Katz. 1989]. Действительно, существуют весомые аргументы в пользу того взгляда, что этот общий подъем стал внутренним следствием феодальной экономики. Однако если этот подъем в период Высокого Средневековья определялся именно самим феодализмом, тогда спрутовская неоэволюционная модель изменения как «пунктированного равновесия», опирающаяся на массивные внешние толчки, вообще ничего не объясняет.
Кроме того, в случае Франции Спрут предполагает наличие долговременного столкновения интересов между поднимающимся слоем городских бюргеров и находящимися в упадке феодальными сеньорами, но ему не удается показать, как и почему рост городов противостоял феодальному способу производства и политической организации: «В этой главе я предположил, что города по своей сути противостояли феодальной аристократии. Удивляет то, что неомарксисткие теории допускают это, но все равно стремятся вписать города в феодализм» [Spruyt. 1993а. Р. 107]. Независимо от того, существует такая единая неомарксистская теория или нет, Спрут, видимо, просто неправильно понимает сам аргумент. Джон Меррингтон проясняет этот вопрос, показывая, что города на самом деле были внутренне вписаны в феодализм, что прежде всего означает их зависимость от аграрных ритмов спроса и предложения, и в то же время они политически выходили за пределы контроля феодальных сеньоров [Merrington. 1976]. Это совмещение политической эмансипации от аграрной феодальной экономики и экономическая включенность в нее объединяли феодальных сеньоров и городские общины в общей эксплуатации зависимого от них крестьянства; обе группы пользовались прямой внеэкономической рентой, получая доход от политически навязанных монопольных цен. В то же время два этих класса были разделены разногласиями относительной той доли прибавочного продукта, произведенного крестьянством, которая приходилась каждому из них. Причина их антагонизма заключалась не в отношении к природе экономической системы – в отличие от конфликта между восходящей буржуазией, господствующей на зарождающимся городским капиталистическим рынком, и ослабевающей знатью, защищающей разлагающуюся феодальную экономику, – а в распределении продукта крестьянского труда.
Независимо от того, было ли средневековое экономическое возрождение внутренне связано с феодализмом или нет, данное Спрутом объяснение институциональных различий в случае Франции, Германии и Италии оказывается неполным без предварительного исследования более широких классовых отношений между монархией, знатью, бюргерами и, главное, крестьянством. Специфичные для определенных регионов коалиции монархии, знати и городов во всех трех случаях получали дополнительное определение со стороны борьбы крестьянства за его регионально дифференцированный правовой статус, то есть со стороны классового конфликта. Спрут утверждает, что французский альянс бюргеров и короля сохранился, поскольку знать была слаба. Однако нельзя понять слабость знати без рассмотрения успешной борьбы французского крестьянства против крепостничества, поддержанной королевской политикой защиты крестьянства, перекрывающей местным сеньорам доступ к прибавочному продукту крестьянского труда, – это столкновение между режимом ренты, поддерживаемым знатью, и королевским налоговым режимом стало особым французским сценарием. В ходе этого процесса французская монархия пыталась получить контроль над доходами, порождаемыми городами, не столько путем создания коалиции между бюргерами-торговцами и королем, сколько благодаря насильственному навязыванию королевской власти ранее полунезависимым городским общинам. Поэтому здесь не было ни схождения предпочтений, ни близости интересов, ни взаимовыгодной сделки – имелся лишь внутренний для самого правящего класса конфликт по поводу политически заданных процессов циркуляции средств, и победу в нем одержал король [34] .
34
Например, Дэвид Паркер (David Parker) утверждает, что «там, где меркантилистский курс оказал какое-то влияние, весьма сомнительно, чтобы этот результат был поддержан буржуазией или же был ей выгоден. Напротив, автономия французских городов стала одной из очевидных жертв утверждения королевской власти» [Parker. 1996. Р. 28–29]. Автономия городов (во Франции и вообще везде) не ставилась под вопрос, пока монархи оставались бесспорными правителями (1100–1450), но вскоре после централизации королей была утеряна. Следовательно, отношения города и короля не вели к капиталистической рационализации, просто бюргеры «увидели прибыли, которые можно извлечь из игры, связанной с подчинением короне – количество должностей, налоговые привилегии, а также ренты с общественных долгов, – вот что стало залогом их интереса друг к другу» [Blockmans. 1994. Р. 237].
Другими словами, центральным мотивом ранненововременного формирования французского государства был не развиваемый городами национальный рынок, а установление расширенной базы налогообложения для монархии. Также этот крайне конфликтный процесс создания городского самоуправления не потребовал установления административно централизованного и юридически рационализированного пространства игры, в котором, предположительно, были заинтересованы торговцы [Spruyt. 1994а. Р. 86–94, 99-108]. И он привел к сложной политической экономии, определяемой отличающимися по регионам законами, в высшей степени неравномерным уровнем налогов, путаницей внутренних таможен и пошлин, валют, привилегий, не-бюрократических и приобретаемых за деньги постов, а также получаемых в частном порядке монополий, которыми торговал король. Французское абсолютистское государство оставалось абсолютно ненововременным по своим институтам и в высшей степени неэффективным в плане экономической производительности.
Спрут описывает, но не объясняет расширение и упрочение французского государства в период с Капетингов до Бурбонов [Spruyt. 1994а. Р. 77–108]. Хотя он справедливо отвергает ту функционалистскую предпосылку, будто военно-технологический прогресс определил размер и организацию политических единиц, простая отсылка к королевско-бюргеровскому альянсу также не в состоянии ответить на вопрос о том, как и почему французская монархия расширяла и укрепляла сферу своего влияния на протяжении столетий. Из-за такого упущения создание королевского государства представляется неким естественным процессом роста государства. Как мы покажем позднее, решающим фактором в случае Франции стала не столько политическая сделка между жителями городов и королем, сколько борьба между режимом ренты, поддерживаемым независимыми сеньорами, и общим налоговым режимом, который продвигался монархией и ее наследными чиновниками.
Однако поскольку Спрут, как и Рагги, отстаивает идею модернизационного потенциала занятых торговлей бюргеров, а также выделяет исключительную территориальность и внутреннюю иерархию в качестве решающих критериев нововременной государственности, он ошибочно признает в позднесредневековых и ранненововременных королевствах нововременные государства: «Возможно, это чересчур – считать, что в 1300-х годах мы уже можем найти нововременную Францию. Ведь еще будет затяжная война с Англией, годы религиозной смуты, внутреннее противостояние городов, знати, духовенства. Однако уже в этом периоде мы обнаруживаем существенные черты нововременной государственности» [Spruyt. 1994а. Р. 79]. Такое равенство не только противоречит выделенному Максом Вебером идеальному типу нововременного государства, центрированному вокруг собственного безличного характера и рациональной бюрократии, оно приводит к совершенно неверной интерпретации персонализированной природы позднесредневекового и ранненововременного королевского суверенитета. Хотя логика феодально-политической и территориальной фрагментации была и в самом деле подорвана после кризиса XIV в., рождающееся абсолютистское государство просто попыталось централизировать ренты как «гигантский землевладелец» [Rosenberg. 1994. R 135], навязывая, если соглашаться с Хайде Герштенбергер, режим «обобщенной личной власти» [verallgemeinepersonate Gewalt] [Gersteberger. 1990. R 510–522]. Территориальность, в свою очередь, стала функцией наследственной династийности. Она не была ограниченной в современном смысле, как и не управлялась она ясной внутренней иерархией. Неверно интерпретируя абсолютистский суверенитет, Спрут выстраивает радикально неверную периодизацию сдвига от Средневековья к Новому времени. Поэтому он, следуя Гилпину и Рагги, полностью поддерживает тот миф, что Вестфальский мир стал основополагающей хартией нововременной системы суверенных государств [35] .
35
«Я завершаю изложение на моменте Вестфальского мира (1648), который формально признал систему суверенных государств» [Spruyt. 1994а. Р. 27].