Мир без лица. Книга 2
Шрифт:
У камня мы выпрягли многоножек, дали каждой по кумполу и нехорошими словами погнали прочь. Артроплевры пошипели для порядку — вроде как пообзывались в ответ — и бодро потрусили к дому. Можно волочь Видара наверх и разводить костер.
— Там… есть… топливо? — на выдохе спрашиваю я, поднимаясь к вершине утеса по выдолбленным в камне ступеням — каждая выше колена.
— Я взял топливо, — почти не задыхаясь, отвечает Нудд.
Что он мог взять? Ни вязанок хвороста на плечах, ни бревен под мышками у этого… сына воздуха не наблюдается. Если нам придется возвращаться в лес, я его… я его…
Мысли обрываются. Пусть мне досталась меньшая часть тяжести, но переть вдвоем чуть живого
Всё. Дошли. Я падаю на черное пятно гари, рядом с полудохлым богом-предателем. Не трогайте меня, я не хочу шевелиться, я хочу только лежать! Хоть часок… хоть полчасика… ну пожалуйста…
— Поджигаю! — раздается предупреждающий голос Нудда.
Что он там поджигает? Скашиваю глаза и из последних сил начинаю хихикать. Поверх наших одинаково вялых тел рассыпана жалкая горстка щепок и обрывков бумаги — растопка. А где сучья, ветви, сушеные кактусы и прочая древесина? Чему тут гореть?
БАБАХ-Х-Х!!! Над нами поднимается ядерный гриб, расплывается огненным облаком в поднебесье и ударная волна прокатывается по долине, нагибая деревья вдали. Пепел на пустоши вскипает, словно морской прибой. Изнутри огонь кажется ярко-розовым, в нем прорастают снежно-белые деревья, они раскрывают над нами пышные алые кроны, чтобы через секунду осыпаться темнеющими угольками…
— Ну что, ублюдок, полегчало тебе? — скучающим голосом интересуется Нудд.
— Сам ты ублюдок! — огрызается Видар. Тем не менее, злости в его голосе нет. Он сидит на камне и изумленно созерцает абсолютно неповрежденную правую руку. — Йох-хо, сильф, как ты это сделал? Я опять могу драться!
— Кажется, мы еще не раз пожалеем, что спасли тебя, — устало подводит итоги сын Дану.
Да уж. Из огня да в полымя. Буквально.
— Ничего-то вы не понимаете, — устало роняет Помба Жира.
Нет в ней ни ожидаемой ярости, ни истерического возбуждения. И вообще ни одного из тех чувств, что привиделись мне за секунду до ответа. Синьора Уия обстоятельно устраивается на подушках, словно кошка, вытаптывающая себе лежбище. Словно бродячий менестрель, располагающийся у огня. Словно усталый канатоходец, отдыхающий после представления. И вот, умостившись, она обводит нас осуждающим взглядом:
— Зачем вы на меня нападаете? Разве вы не видите, как я в одиночку бьюсь против всего человечества, безоружная и беспомощная? Помогли бы лучше!
Нет, какова наглость, а? Это она-то безоружная и беспомощная?
Видимо, эта мысль написана на лице у каждого из присутствующих. Поэтому Помба Жира и хохочет, глядя на нас:
— Что, не ожидали? А вы подумайте головами, подумайте: ну какое у меня оружие? Кроме возможности удовлетворить жажду ВАШИХ тел, я не владею ни драконьими хвостами, ни каменными мышцами, ни властью над реальностью — ничем! Узы, которыми я связываю тела, разум мечтает изорвать в клочья. Ему, видите ли, не нравится быть рабом похоти! Он о свободе грезит! О полете в поднебесье, где не то что страсти — и обыкновенные-то чувства начисто вымораживает! Черный стратосферный холод, для которого еще придет время, когда смертное человеческое тело ляжет в землю и навеки
Синьора трагически вздыхает, чуть переигрывая. Но не затягивает паузу, чтобы никто не вклинился с неудобным вопросом. Актриса.
— Говорите: служи жизни! — а что она, жизнь, со мной делает? Что она делает с моими золотыми нитями? Едва у женщины рождается ребенок, мужчина начинает воспринимать ее как мать своего отпрыска — и забывает, забывает, что она женщина! Она и сама об этом забывает. Тогда он поревнует ее к младенцу, поревнует — и глядь, желание его иссякло, словно лужица под солнцем. Осталась лишь растрескавшаяся соленая корка. Да, он, может, найдет себе других женщин, и она со временем найдет себе других мужчин — но оба уже не так молоды, не так уязвимы, чтобы их тянуло к этим другим с той же необоримой силой, чтобы новые узы были бы так же крепки и так же сладостны. Изменяя своим законным, брошенным, отвергнутым, они винят себя, винят меня, винят свою страсть, они хотят быть свободными и чистыми. А я их, согласно людской морали, пачкаю! Жизнь идет, унося красоту тел — и красоту уз, сковавших эти тела. Такова жизнь, говорят люди! Зачем же мне служить моему врагу? Зато если служить смерти… — и она усмехается, мечтательно и таинственно.
— Тот, кто не долюбил, становится рабом покойной возлюбленной, — раздается голос Морка. — Рабом мертвой женщины… или мертвого мужчины. В нем навсегда засядет жало несложившейся любви.
— Мертвые не меняются, — глухим голосом продолжает Мулиартех. — Они остаются такими, какими были в момент смерти. И мы вечно помним их и себя другими… свободными от жестокой власти времени.
Мы, дети стихий, с нашей длинной-длинной жизнью доподлинно знаем вкус жертвоприношения смерти. За столетия, проведенные в иллюзорно человеческом теле, стольких приходится хоронить, разрывая узы привязанности, но не освобождаясь от них, никогда не освобождаясь…
Синьора Уия улыбается. Мы тоже улыбаемся и глядим друг на друга понимающе, будто соучастники преступления.
— Жизнь слишком жестока ко мне, чтобы я отдавалась ей без оглядки на свои потери! — заключает Помба Жира. — И вы не вправе требовать от меня этой жертвы.
— Вправе, — раздается голос за спиной Гвиллиона.
Марк, позабытый в ходе битвы, брошенный нами на произвол непредсказуемых уз Синьоры, выходит на середину комнаты.
Он страшен. Пусть тело Марка не изменилось ни на йоту, оно светится мертвенным светом, от которого кожа кажется прозрачной, а сквозь нее проступает, точно сквозь стенки хрупкого сосуда, переливающаяся внутри жестокая сила. И все вокруг видят: перед нами уже не Марк. Ему тесно в границах живого существа, слабого и недолговечного, как все живые. Ему тесно, но он держится — до поры до времени, пока мы выполняем его волю, пока мы глядим на мир его глазами, пока выполняем его волю, повинуясь не разумом, не телом, а всем существом своим, всеми душами, живущими в нас и в наших стихиях…
— Я вправе требовать от тебя всего, чего захочу, — произносит тот, кто раньше был Марком. — Ты — мое порождение, отпечаток моей руки, отзвук моего голоса. И если я велю тебе умереть, исполнив мой приказ, ты умрешь. Помнишь ли ты об этом?
— Она помнит, Бон Дьё, она помнит! — вскрикивает Фрель голосами Легбы и Каррефура — обоими разом. Горло его трепещет, из последних сил воспроизводя дуэт духов. — Она повинуется, не гневайся!
— Я не гневаюсь, — безучастный голос Марка теряет даже подобие знакомого тембра. Он говорит так, словно рот его — гигантская пещера, где нёбо теряется в полумраке, а горло сокрыто в непроглядной мгле за горизонтом. — Я сожалею. Сожалею о своей участи.