Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
— Да, Елена Владимировна, за такое можно потом всю жизнь…
— Она и была, Вера, на всю жизнь… Она и теперь — мало уже что помнит вокруг, но все, что его касается, его стихов, романов, всех его дел — она еще помнит, все-все… [9]
Тут я понял, что Вера Евсеевна и то помнит, наверное, что есть в Москве какой-то дерзостный переводчик, который без ее разрешения и ее просмотра дерзнул заново перевести роман, перевод которого был ею некогда завизирован и даже подписан («при участии…»), и что переводчик этот я… Я понял это и сник, и стал собираться на поезд, чтобы ехать обратно в Париж, не близкую прогулку проделал я в тот день, тыщу с лишним на поезде туда-обратно — чтоб погрузиться хоть на несколько часов в чужую (да уж и не очень чужую) жизнь.
9
Разговор происходил всего за несколько месяцев до смерти В.Е. Набоковой.
А все же похоронный крестик против парижской нашей гипотезы знакомства В.В. и В.Е. Набоковых я в тот день не поставил…
В
Это из той главы романа «Подвиг», где описана жизнь в Больё… Не правда ли, странные мысли владеют этим молодым, полуголым, дочерна загорелым батраком, собирающим черешни в саду?
В середине июня он писал из Больё матери в Берлин:
«Радость моя, получил сегодня твою дорогую карточку, где ты говоришь, что получила только два стиха („Черешни“ и другой). Меж тем до них я послал тебе длинное письмо и два стиха… „Вечер“ и „Кресты“… Теперь шлю тебе два снимка (пошлю завтра другие, гораздо лучше) и стихотворенье…
Сейчас — вечер, трогательные тучки. Я гулял по плантации за пробковой рощей, ел персики и абрикосы, смотрел на закат, слушал, как чмокал и свистал соловей — и у песни его и заката был вкус абрикосов и персиков.
А в большой клетке, у дома живут все вместе (и довольно грязно) — куры, утки, петухи, цесарки и белые кролики. Один такой кролик лежал, вытянув передние лапы: — лопоухий сфинкс. Потом цыпленок влез ему на спину, и оба испугались…
Меня эти дни все тянет к чернильнице, а писать некогда. Поэтому — и еще потому, что без тебя солнце не в солнце, я возвращусь не позже 20-го июля.
Разжирел я и весь почернел, так как работаю теперь в одних кальсонах. Вообще я бесконечно рад, что приехал, и бесконечно благодарен Сол. Сам. (который все не едет)».
К письму приложен подробный план имения с обозначением дома, а в доме — окна общей комнаты, где он спит…
Конечно же, ему тоскливо бывало по вечерам, и в один из таких вечеров он написал жалостное письмо Светлане, а если история эта точно изложена в его надежно биографическом «Подвиге», то успел еще получить решительный ответ («Ради Бога, довольно») — и вздохнул с облегчением. Тем более, что на страницах «Руля» уже происходили новые, интимно-публичные встречи. 24 июня в «Руле» было напечатано его любовное стихотворение «Встреча». То самое, что семьдесят лет спустя я читал, сидя в гостях у Елены Владимировны: «И под каштаны, вдоль канала…» Та, к кому было обращено стихотворение, прочла его, без сомнения (тем более, что в том же номере «Руля» печатались ее собственные переводы). В июле их переводы появились в «Руле» бок о бок: он перевел Э. По, а она подписалась под своим переводом — В.С. — чем не Владимир Сирин? В промежутке между двумя публикациями они успели обменяться письмами, где за вежливыми фразами стояло многое. Главное, впрочем, было уже сказано им в стихах. Душа его освободилась, чтобы принять в себя новое чувство, и все решительнее брало верх его ликующее ощущение радости жизни.
Его батрацкая эпопея позднее довольно подробно была описана в «Подвиге».
«Глубоко внизу бежала под ветром люцерна, сверху наваливалась жаркая синева, у самой щеки шелестели листья в серебристых прожилках, и клеенчатая корзинка, нацепленная на сук, постепенно тяжелела, наполняясь крупными, глянцевито-черными черешнями, которые Мартын срывал за тугие хвосты… и как же весело было, когда из дворового бассейна проводилась вода к питомнику, где киркой проложенные борозды соединялись между собой и с чашками, расцарапанными вокруг деревец; блистая на солнце, растекалась по всему питомнику напущенная вода, пробиралась, как живая… и что-то изумительно легчало, вода просачивалась, благодатно омывала корни. Он был счастлив, что умеет утолить жажду растения, счастлив, что случай помог ему найти труд, на котором он может проверить и сметливость свою и выносливость. Он жил вместе с другими рабочими, в сарае, выпивал, как они, полтора литра вина в сутки и находил спортивную отраду в том, что от них не отличается ничем, — разве только светлой бородкой, незаметно им отпущенной».
Он и правда мало чем отличался от них на вид — полуголый, загорелый, с натруженными руками… И проезжий пожилой англичанин, попросивший его покараулить лошадь, пока он будет бегать с сачком за бабочкой, немало был удивлен, когда молодой батрак (судя по всему, итальянец, южанин) очень точно назвал на латыни вид пойманной им бабочки. Когда Соломон Крым вернулся в имение, он стал время от времени отпускать молодого рабочего погоняться за бабочками. А как же литература? Он привык писать по ночам или утром, в постели, а спальня тут была общая, да к тому же в шесть утра надо было уже выходить на работу. Все же он ухитрился написать там еще две коротенькие пьесы, которые была напечатаны в «Руле». Над обеими тяготеют образы смерти. В них — размышления о путях судьбы, о том, можно ли избежать смерти или хоть на время от нее уклониться. Обстановка первой из этих пьес («Дедушка») навеяна жизнью на французской ферме: путник, французский аристократ, сбежавший с эшафота, останавливается на ночлег у фермера и узнает в мирно доживающем здесь свой век дедушке бывшего своего палача. Другая пьеска — «Полюс» — о гибели полярного исследователя капитана Скотта в снегах Арктики: герой из смерти переходит в легенду… Исследователи часто искали параллелей
В конце июля Набоков в Марселе забрел в самой мрачной части города в портовый кабачок, где собирались русские моряки. Никто из посетителей, конечно, не догадывался, что он тоже русский, и вот он писал за столиком письмо Вере Слоним, удивляясь тому, что это он сидит здесь, в ночном порту, куда доносится с моря веянье африканского берега, в кабачке, где звучит грубая матросская речь, он, знающий названья морских рыб, и костей черепахи, и видов растений, он, помнящий наизусть строки Ронсара… — очень любопытное письмо. Набоков словно бы призывает девушку не только разделить его ощущения, но и вместе полюбоваться его столь странной, необычной, неординарной фигурой. После гибели отца оставался только один человек, которому было интересно, сильно ли он загорел и поправился, или что говорят о нем кинозвездочки, когда видят его в кембриджском блейзере. Теперь появился в Берлине еще один такой человек — Вера. А рассказать «о себе, любимом», кому-нибудь, кому ты небезразличен, это ведь совершенно необходимо — особенно если ты давно уже привык быть самым любимым в семье, самым красивым, самым талантливым…
Кабачок этот и марсельские вечера всплыли еще через полгода в его рассказе «Порт».
В августе Набоков вернулся в Берлин и вскоре встретился с Верой. Встречи их стали регулярными, однако она ни разу не приходила домой к Набоковым. Встречались они на улицах и в парках, обживая Берлин, который приобретал для влюбленных особое очарование — у них обоих хватало воображения, чтоб оживить городские пейзажи. «Ночные наши, бедные владения, — забор, фонарь, асфальтовую гладь — поставим на туза воображения, чтоб целый мир у ночи отыграть! Не облака, а горные отроги; костер в лесу — не лампа у окна… О поклянись, что до конца дороги ты будешь только вымыслу верна…» Вот и получалось, что даже Берлин может быть таинственным. Под липовым цветением мигает фонарь. Темно, душисто, тихо. «Тень прохожего по тумбе пробегает, как соболь пробегает через пень. За пустырем, как персик, небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит, — а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит…» Это из «Дара», где много доподлинно автобиографических страниц о Вере, о любви, о Берлине… [10]
10
Об этом со всей определенностью говорила мне Е.В. Сикорская.
Кроме родных и Веры, он повидался по приезде с друзьями-литераторами, членами их «Братства», в первую очередь — с Иваном Лукашем, с которым они сходятся все ближе. У Лукаша в ту пору псевдоним был совершенно вырский — Иван Оредеж. Объединяла их прежде всего работа. У Лукаша всегда было много разнообразных идей, заказов, и он привлекал к работе Набокова. Энергичный и способный Лукаш вынужден был работать много, у него уже была семья. Роман Гуль (в те годы еще «человек из „Накануне“») писал позднее, что автор доброй дюжины книг (среди них такие, как «Бедная любовь Мусоргского» и «Дворцовые гренадеры»), Лукаш был недооценен современниками. Среди прочих трудов Лукаша была написанная им по заказу жены генерала Скоблина, знаменитой певицы Надежды Плевицкой, ее биография «Дежкин карагод». Деньги на издание дал богатый покровитель Плевицкой Марк Эйтингон или Эйтингтон, друг Фрейда и принцессы Марии Бонапарт. Позднее, два, а может, и все три главных действующих лица этой истории (Плевицкая, Эйтингтон и Скоблин) стали агентами ГПУ, о чем Набоков еще лет через двадцать написал рассказ по-английски. Впрочем, тогда, в 20-е годы, все еще выглядело вполне пристойно: книгу Плевицкой издал высоко ценивший ее Рахманинов, предисловие написал Ремизов, а Лукаш получил столь необходимые для семьи деньги. Набоков был теперь свободный художник и тоже изыскивал самые разнообразные виды литературного заработка. Поэтому он сразу согласился на авантюрное предложение Лукаша — писать либретто для пантомимы, сопровождающей симфонию композитора Якобсона «Агасфер».
В ту осень Набоков написал несколько рассказов — «Звуки», «Удар крыла», «Боги», «Говорят по-русски». Все это — и либретто, и рассказы, и стихи, и шахматные задачи для «Руля» — приносило ничтожно малый доход. Зато ему удавалось продать почти все: что не пошло в «Руле», можно было отослать в Ригу или отдать в «Русское эхо». Тогда же началась и его репетиторская эпопея. Работать приходилось все больше, потому что марка катастрофически падала. В августе 1923 года, когда Набоков вернулся из Прованса, номер «Руля» стоил еще 40000 марок, к декабрю уже двести миллиардов. Русской печати приходилось туго. Начинали мало-помалу разъезжаться литераторы, да и прочий эмигрантский народ. Семья Набоковых тоже решила перебраться в Прагу. Чешское правительство объявило «русскую акцию» — акцию помощи русской эмиграции: пенсии, стипендии для студентов, субсидии русским школам и науке. Политический деятель-русофил Карел Крамарж предложил Елене Ивановне и ее дочери Елене погостить для начала у него на вилле. В декабре к ним уехала и Ольга. Позднее Набоков отвез в Прагу младшего брата Кирилла, бывшую гувернантку сестер, лучшую подругу матери Евгению Карловну Гофельд, а также семейного пса. В Праге Набоковы сняли довольно убогую квартиру, где стояли несколько стульев и диван с клопами. В комнатах было холодно и неуютно. Набоков ворчал, что вот уж он заработает немножко денег и тут же заберет мать обратно в Берлин…