Мир приключений 1984 г.
Шрифт:
— Это лучше спырт, — обиженно затараторил Еникеев, — лучше. Я сам у русский мужик, когда покупал, видел: горит лучше спырт.
— Гм, светлая, первач? — Подпоручик еще раз взглянул на две соблазнительные бутылки, затем на офицеров. — А ну пробуй, болван.
— Ой, нельзя мне, господин полковник, нельзя. Аллах сердит будет.
— Пей, говорю. Вот идиот! Да не из бутылки, ты что, ошалел? Вон кружка у тебя, только немножко, смотри…
Еникеев, морщась и всем своим видом выражая крайнюю степень отвращения, несколько раз быстро глотнул
— Не нравится татарам русский первач, — усмехнулся штабс-капитан. — Возьмите-ка бутылки, подпоручик. А что, не перекусить ли нам, господа? С самого рассвета болтаемся…
Раздались одобрительные возгласы. Подпоручик быстро сунул бутылки в свои седельные сумки и вскочил в седло.
— А это, — ткнул он стеком в сторону распотрошенной котомки, — можешь забирать к своему профессору. И проваливайте отсюда, живо — пока целы!
Разъезд повернулся и на рысях направился к деревне.
— Ф-фу, пронесло, — облегченно вздохнул Садык. — Пошли скорей, Казань совсем близко.
Бойцы армии революции оставляли Симбирск под жестоким натиском значительно превосходившего по силам врага. До последнего патрона сражались отряды молодой Красной Армии. Бронепоезд под командованием Полупанова стал у входа на огромный мост через Волгу и своей единственной пушкой долго сдерживал белогвардейцев, пока были снаряды. Затем его команда взорвала бронепоезд. А оборонявшийся тут же, у моста, отряд симбирских коммунистов погиб целиком. Враги уже подняли мятеж и в самом городе. Успев захватить в интендантских складах оружие, они открыли стрельбу на улицах.
Часам к десяти утра 22 июля перестрелка почти утихла. С юго-запада в город вступили сытые, хорошо обмундированные, вымуштрованные отряды каппелевцев, проносились на рысях белоказаки, громыхала артиллерия. Снизу, с Волги, поднимались белочехи. Всех их радостно встречали на улицах те, кто прятался от большевиков. Церкви гремели праздничным перезвоном, светились тысячами свечей торжественных молебнов. Но ни приветственные крики, ни церковный звон не могли заглушить выстрелов и стонов. Зверски расправлялись белые с коммунистами, рабочими, красноармейцами, не успевшими уйти из города…
— А железнодорожник тот знакомый уже второй день застреленный на улице валяется, — рассказывал сторож швейной фабрики Федор Кузьмич Асафьев своей заведующей Евдокии Борисовне Ромашовой. — И убирать его не дозволяют. Убили-то его прямо на жениных глазах. И все ходят и ходят по домам — ищут советских.
Евдокия Борисовна слушала, замирая от ужаса. Как там ее дети, муж, родители? Сама она решила не уходить из города и после долгих раздумий спряталась у Федора Кузьмича. Старик жил один в небольшом домике на Бутырках, буквально в нескольких саженях от реки Свияги. В этот глухой угол редко кто заглядывал, только женатый
Длинно, нудно тянулись для нее эти жаркие летние дни. Она почти не выходила днем из дому, вымыла стены и полы, почистила Кузьмичу его нехитрое кухонное хозяйство, готовила обед, но голову все время сверлили одни и те же навязчивые мысли: как дети и муж? Что с Андреем? Уцелело ли спрятанное солдатское сукно? Когда вернутся наши? Ответов нет и нет, а дни тянутся, тянутся…
Первое время сторож тоже отсиживался дома — ладил лодку, рыболовные снасти. А потом зачастил в центр и стал приносить новости.
— А на городской управе плакат повесили, — рассказывал он после очередного посещения центра, — большое полотнище, через всю домину. И написали на ем: “Вся власть учредительному собранию”. Тоже мне, думают, мы — простые, так ничего не поймем. Видали мы ихнюю учредилку — вон сколько народу погубили. Еще больше, сказывают, сидит в арестантских ротах. И бьют там их, и мучают. А ночами выводят на Стрижев овраг — знаешь, где свалка, — и стреляют, стреляют. Вот что их учредительная власть с простым народом-то делает! Ты уж сиди, Борисовна, не рыпайся.
Как-то Федор Кузьмич пришел веселый, возбужденный.
— Встретил сиводни одну нашу фабричную, помнишь Анну, такую черномазую? Фамилию-то запамятовал… Она говорит: все обмундирование у них по домам припрятано надежно. И нихто не выдал, не донес пока што. И знаешь, я после встречи с ней сходил на Московскую, к дому Френчихи, прошелся мимо. В дому, видно, кто-то из важных поселился — часовой стоит. А подвал пустыми окнами светит. Так что не беспокойся: белые наши сукна с часовым охраняют и слыхом не знают, какое добро у них под полом.
— Кузьмич, а Кузьмич, — попросила однажды Евдокия Борисовна, — может, сходил бы к моим, узнал, как там?
— Ты что? Эх, бабье сердце — не выдюжила! Да ведь я пойду — мне-то, старику, ничего. А как за твоими следят, да за мной пойдут? Пропадешь ведь.
— Ничего, ничего. Им не до слежки за моим домом, и так у них дел хватает. Да и поуспокоились, может. Ведь десятый день уж, как они в городе. Сходи, терпения больше нет моего.
Федор Кузьмич только крякнул и стал свертывать самокрутку. Но через день он как-то молча тихонько зашел в дом, осторожно прикрыл дверь и долго смотрел в окно на улицу, потом обернулся к Евдокии Борисовне:
— На Полевой, у твоих, побывал. Хорошо ты схоронилась, а то приходили за тобой да за Андреем аж два раза. Супруга твоего, Василия Петровича, да отца, Бориса Максимовича, вызывали к им. Как это теперь жандармерию зовут? А, контрразведка!.. Ну, значит, вызывали их туды, допрашивали. Там один рыжий очень лютует, сказывал мне Василий Петрович. Бил его плеткой по лицу, кричал, что найдет тебя, а большевистскому отродью — значит, Андрею — не жить на свете. И обыск у вас делали.
— А где же он, Андрюша?