Мираж
Шрифт:
— Представляете? Камера — десять квадратных аршин. Только нары, стол и табуретка. Вонь страшная. На окне — решётка. И это хорошо, что решётка. В окно лезут солдаты, бросают всякую гадость. Дохлых крыс. Бранятся непристойно. Кричат: «Немцам продался за 30 тысяч!.. Попил нашей кровушки, покомандовал, теперь наша воля, а ты посиди!.. Не сбежишь — сами своими руками задушим!..» Верёвку показывали и объясняли, как будут вешать. Антон Иванович лежал, укрывшись с головой шинелью. Говорит, что как-то не выдержал, поднялся, крикнул солдату: «Врёшь, подлец! Мы, офицеры, честно сражались и умирали за Россию, а ты — трус и дезертир, и ещё ответишь за это!» И солдат испугался, замолчал и исчез.
— Потому что был один, —
— Какой там суд, — капитан пьянел и становился развязным. — Он в Быхове всё время со своими текинцами. Там ещё рота вашего Георгиевского полка. И ещё поляки... Польский корпус Довбор-Мусницкого. Ну, я вам скажу, Александр Павлович, там у них одна секретарша или переводчица... Ну, Александр Павлович... Марыся... Было бы другое время, я бы эту Марысю... Там сейчас тихо. К Деникину каждый день приходит невеста...
— Антон Иванович собирается жениться?
— Да. Хохлушечка. Ксения. Приносит туда водочку. От Корнилова прячут. Скоро будет команда — и к Каледину [16] в Новочеркасск.
Поручик Дымников пришёл попрощаться перед отъездом, когда капитан рассказывал о происшедшем в Бердичеве, приваливаясь грудью к столу, угрожая рюмкам и глядя на полковника с разыгравшейся яростью, словно тот был главным виновником. На поручика посмотрел, как на помеху, и с трудом переносил перерыв в своём повествовании, пока Леонтий пил свою рюмку и закусывал. Ермолин даже как-то отрезвел, рассказывал так живо и с чувством, что можно было чётко представить тот вечер и ночь в Бердичеве.
16
Каледин Алексей Максимович (1861—1918) — генерал от кавалерии. В июле 1917 г. на Большом Войсковом круге избран атаманом Войска Донского. В октябре 1917 г. возглавил выступление донского казачества против советской власти, которое было подавлено. Застрелился.
Комиссар Иорданский, решивший во что бы то ни стало расправиться с генералами в Бердичеве, организовал митинг всего гарнизона в день отправки арестованных. После громогласного словоизвержения тысячная толпа окружила тюрьму. Защиту генералов взял на себя когда-то служивший под командованием Деникина офицер местной школы прапорщиков штабс-капитан Бетлинг. Он командовал конвоем. Толпа на митинге будто бы дала слово никого не трогать, но потребовала, чтобы арестованных вели пешком. Деникин потом говорил, что был совершенно уверен — их растерзают по дороге. Уже стемнело, когда семерых генералов повели на станцию: Бетлинг с обнажённой шашкой рядом с Деникиным, юнкера, а вокруг теснящая их озверевшая толпа. Выкрикивали грязные ругательства, кидали в генералов грязь и булыжники. Генералу Орлову разбили лицо, Деникина ударили в спину и в голову...
— Я был в штатском, — рассказывал капитан, — и пробился к самому конвою. Хорошо, что не взял револьвер — опасался обыска. Обязательно пристрелил бы нескольких мерзавцев. Не сидел бы сейчас с вами. Я слышал, как Антон Иванович сказал Маркову: «Что, милый профессор, конец?!» — «Наверное, конец», — ответил Марков. Вели, сволочи, кружным путём, чтобы подольше помучить. На вокзале — ещё одна толпа. Часа два стояли под градом брани, камней и грязи. Требовали арестантский вагон, но его не нашли и подали грязный вагон, перевозивший лошадей. Туда, в грязь, затащили избитых, измученных генералов. Мученики так и повалились в эту грязь. И никто из них не сдался, не просил пощады... Этого я никогда не забуду.
— Мне пора, Александр Павлович, — сказал Дымников. — Спасибо вам за все и за эту командировку. Родители будут очень рады.
— Погуляете
— Зайдите к моим, — сказал Кутепов, — и передайте на словах всё, о чём я вас просил. Письмам сейчас доверяться опасно.
— Я надеюсь быстро вернуться, Александр Павлович.
— Я надеюсь, что вы сюда совсем не вернётесь. Останетесь в Питере. И правильно сделаете. Полк и вообще вся армия доживают последние месяцы, а то и недели. Но мы с вами встретимся и будем вместе создавать другую армию, которая восстановит Россию. Народ опомнится. Увидит, куда завели его масоны и немецкие шпионы.
В прихожей на лавке дремал денщик. От него крепко несло самогоном. Услышав шаги, он вскочил, ошалело взглянул на поручика и, успокоившись, зевнул, спросил:
— Расходитесь или они там ещё будут сидеть?
— Ещё посидят.
На станции вокруг фонарей роились белые искры мелкого дождя. Леонтий прощался с Межениным. Оба кутались в плащи, но в станционный зал, набитый солдатами, идти не захотели.
— Листья желтеют, — сказал Леонтий лишь для того, чтобы не молчать и не говорить ни о литературе, ни о войне, иначе сразу возник бы спор. — Да. Листья желтеют, а о людях можно было бы сказать, что они глупеют, если бы они уже не были так глупы.
— Ты прав. Эта война показала, что нет в мире более глупого существа, чем человек. И ты не прав. Многие люди уже поняли бессмысленный ужас войны. Солдаты шумят там, в вокзале и на перроне, и мы с тобой знаем, о чём они говорят: долой войну! И даже их — тёмных, необразованных — нельзя назвать глупыми. Они умнее Керенского.
Леонтий решил не спорить с Межениным на прощанье, доказывая, что Керенский за войну не по глупости, а по обязанности, что шумят на вокзале дезертиры, и вряд ли надо считать умным бегство от своих товарищей в окопах, хамскую безответственность, позволяющую не думать о том, что может произойти на брошенном открытом фронте. Хотелось сохранить сладко звенящее чувство возвращения домой, в привычные с детства комнаты, к разговорам, к музыке, к книгам. Он будет лежать на диване и читать Стриндберга и Гамсуна. Может быть, даже и Блока. Говорят, «Возмездие» — сильная, мужская вещь. Но и об этом не надо говорить с Межениным: начнёт яростно доказывать, что самый великий поэт — Маяковский.
— Как твой героический приятель Шкловский? Ты же был с ним в том бою? — спросил Дымников, чтобы сменить тему разговора.
— Да, был. Он вёл себя удивительно смело. Словно нет ни пуль, ни снарядов. Шёл впереди спокойно, как на учениях, а когда его ранили, всё пытался подняться и кричал солдатам: «Вперёд!» А рана была тяжёлая. Сам Корнилов приезжал в госпиталь и наградил его Георгием.
— А тургеневская девушка Лиза? Что пишет? Тоже за большевиков?
— Ну... В общем... Она скорее за левых эсеров. Я убеждён, что и ты в Питере разберёшься, с кем надо идти.
— В Питере я буду разбираться с женщинами: с кем спать.
— А Марыся? Попрощался с ней?
— Марыся исчезла.
24 октября, то есть 6 ноября по новому стилю, была намечена трогательная встреча друзей и подруг с переходом в деловую встречу: трогательная означала, что всё можно трогать, а деловая — всё можно делать. Накануне, то есть 5 ноября, или 23 октября по старому, Дымников принял дежурство в полку. Да-да, дежурство. Весь Петроград удивлялся тому, что в полку, да и в других шла обычная служба. Солдаты занимались в строю, на стрельбище, ходили в караулы. Всё по уставу. И полковые комитеты смотрели за порядком. Даже в юнкерских училищах ещё в сентябре в Царском Селе проходили обычные учения, в Константиновском — боевые артиллерийские стрельбы. Погода была плохая. Леонтий коротал ночь на обычном дежурстве, читал, проверял посты...