Мистер Себастиан и черный маг
Шрифт:
Но, идя домой той ночью, он продолжал верить в себя. Как его отец, он был лидером, капитаном, человеком, которого хочется видеть у руля, когда в пробоину хлещет вода. Может, Марианна Ла Флёр все-таки не потопит их корабль. Она не внушала ему оптимизма, да он по природе не был оптимистом. Но поделать ничего не мог. Приходилось терпеть.
Время прошло быстро. До первого шоу в Эмпориуме оставалось всего две недели. Генри и Марианна все это время репетировали. Кастенбаум потратился на последний необходимый реквизит: полдюжины ящиков с двойным дном, невидимую веревку, зеркала. А еще на высшего качества и очень дорогое колесо смерти (в армии Генри научился метать нож), которое из-за его огромных размеров Кастенбаум
— Это нелепость, Генри, — сказал Кастенбаум. — Я должен знать, что происходит.
— Почему?
— Потому что я импресарио, вот почему. Главное лицо. Человек, который вас продвигает. В шоу-бизнесе есть такое правило: импресарио обязан быть частью представления. Невидимой. Тайной, знаете ли, частью.
— Похоже, в шоу-бизнесе много правил, — сказал Генри.
— Очень много, — подтвердил Кастенбаум. — Я и о половине еще не рассказал.
— Понимаю, — проговорил Генри; но Кастенбаум видел, что это лишь отговорка. — Как только мы будем готовы показать, вы увидите все первым. Но это постепенный процесс, и в начале между магом и его ассистенткой должно произойти нечто. Чему посторонний может помешать. Должна установиться некая связь между нами. Когда Марианна будет читать мои мысли, а я — ее. Один мой взгляд, и она поймет, что ей надо делать. Если я протяну левую руку вместо правой, это будет означать — не то, а другое. Если улыбнусь — значит, в ней что-то спрятано. То же и она. Она должна чувствовать происходящее. Если она нахмурится, даже на секунду, это будет означать, что мне надо чуть прибавить, чтобы поддержать внимание, — я имею в виду их внимание. Публики. Иными словами, мы должны быть как один человек, так что желательно нам некоторое время поработать в уединении, чтобы это было настоящим. Из всего, что публика видит на сеансе магии, эта единственная вещь, близость мага и его ассистентки, не может быть иллюзией.
Кастенбаум не сказал, о чем он подумал, а подумал он о том, что это больше похоже на близость не между магом и его ассистенткой, а на близость между мужчиной и его возлюбленной. Но сказать он этого не мог, поскольку ситуация и без того была напряженная: он судил по тому, как Генри смотрел на него, как он хмурился, как улыбался, а чаще был неулыбчив.
Когда Кастенбаум собрался уходить, Генри схватил его за плечи, остановил и повернул лицом к себе.
— Это будет что-то грандиозное, — сказал Генри. — Самое грандиозное представление в истории магии. Все маги мира услышат о нем. Все до единого. Он узнает, что я здесь. Узнает, что я вернулся. Он узнает…
— О ком ты, Генри?
— Что?
— Ты сказал: «Он узнает, что я здесь». Кто этот «он»?
Генри покачал головой:
— Никто. Он никто.
Кастенбаум, конечно, правильно предположил: Генри хотел оставаться наедине с Марианной Ла Флёр, потому что был влюблен, и хотел, чтобы и она полюбила его. Кастенбаум, как оказалось, бывал прав во всем, всегда. Это был его талант и его проклятие. Уже тогда он знал, что они обречены, что Марианна Ла Флёр поставит их обоих на колени. Но Кастенбаум был для Генри Кассандрой: [19] насколько он верил в себя, настолько же никто не верил ему. Он чувствовал, что дух его отца — хотя тот был еще жив и жил всего в двух милях от него — постоянно витает над ним, смотрит и проверяет, как в то время, когда Эдгар был ребенком, спокойно, но строго качает головой, понукает стремиться к сияющей звезде успеха. Но впереди Кастенбаум видел только тьму.
19
Древнегреческая
Наверно, было бы чудесно, если б у нас внутри было что-то вроде датчика на лампе, который бы автоматически щелкал, когда в нас кто-то влюбляется. Было бы чудесно, если бы любовь вызывала неизбежный и автоматический отклик.
Однажды вечером, искусно сочетая работу с удовольствием, Генри под взглядом Марианны накрыл роскошный стол — словно по волшебству, появились фарфоровые тарелки, сияющее серебро, хрустальные бокалы. За ними отбивные из молодого барашка, морковка с горошком, хлеб (еще теплый) и бутылка мадеры тысяча восемьсот девяносто седьмого года, которую он открыл одним мановением правой руки.
Он отодвинул стул для Марианны, и она поплыла по воздуху к столу. На самом-то деле она не плыла, просто так казалось, потому что ее ноги скрывались под длинной деревенской юбкой. Подплыв наконец, она улыбнулась ему в ответ.
Она ни словом не обмолвилась о чуде, сотворенном Генри.
— Ну, — спросил он, усаживаясь сам и аккуратно расстилая салфетку на коленях, — как ты это находишь?
— Ты о…
— О столе. О том, как это было проделано. Думаю назвать этот номер «Амброзия», потому что амброзия…
— Пища богов, — подхватила она. — Знаю. И считаю, это замечательно.
Любая другая женщина — любая смертная, коли на то пошло, — была бы невероятно изумлена увиденным. И то, что она ничуть не удивилась, хотя и вызывало огромное разочарование, все же странно привлекало в ней. Он влюбился в женщину, на которую, единственную в мире, его магия не производила и никогда не произвела бы впечатления.
Она принялась за еду. Несколько минут они не обменивались ни словам, слышался только стук вилки и ножа Генри о тарелку.
Потом он кашлянул. Это был тот случай, когда начинают с легкого покашливания, ну а дальше не могут остановиться. Генри уже побагровел и стал задыхаться.
Первый раз за тот вечер — может, вообще первый раз — Марианна посмотрела на него взглядом, в котором сквозило подлинное человеческое участие.
— Ты хорошо себя чувствуешь?
Он кивнул:
— Наверно, что-то застряло в горле. Но теперь все отлично.
— Уверен?
— Конечно. Не о чем беспокоиться. Я устал немного. До первого представления осталось три дня. И я даже смерти не позволю мне помешать.
— Только не смерти, — сказала она.
Он улыбнулся. Они вернулись к еде. Она продолжала смотреть на него, хотя просто обеспокоенно, пока он не занервничал.
— Хочешь что-нибудь сказать? — спросил он.
Она отрицательно покачала головой, очень медленно, ее лицо было сейчас таким бледным, словно исчезающим.
— Горошек чудесный, — сказала она, поднося ко рту три-четыре горошинки, как яйца в гнезде ложки.
Генри любовался каждым ее движением. Она была как поэма. В ней не было ничего лишнего. Она, казалось, состояла только из того, что необходимо для жизни, и ничего больше. Если бы он просто мог смотреть, как она живет — как читает, спит, дышит, — он был бы в этот момент самым счастливым человеком. Он чувствовал, что это все, что ему нужно.
Вдруг, как внезапный удар грома, кто-то загремел в дверь.
— Генри! Генри!!! Впусти меня!
Это был Кастенбаум. Генри вздохнул:
— Придется впустить.
Марианна легко тронула салфеткой губы, повела головой:
— Нет. Да. Я устала. Пойду, пожалуй, спать.
Она спала в маленькой комнате для гостей, где когда-то, возможно, размещалась горничная. Там было место для односпальной кровати, деревянного столика, лампы и не больше. Но ее она, видимо, вполне устраивала.
Она встала. И хотя они еще никогда не целовались и даже не делали попытки обняться, сейчас они смотрели друг на друга как влюбленные, расстающиеся на много дней, а может, и месяцев.