Мистические рассказы
Шрифт:
Темная тень скользнула по лицу старика, и голос его стал печальным.
— Каждую ночь я выхожу на набережную и смотрю на. академию художеств, вот оттуда, где мы встретились. Без Минервы эта громада не закончена и похожа на казармы. Я вижу, что это не удалось. Однако, я смотрю на нее с тихим самоуслаждением. Никакой истинный художник не удовлетворен собственным созданием. Но смерть примиряет, и есть тихая услада думать, что ты создал нечто, что пережило не только тебя, и твоих внуков, но переживет и еще десятки поколений…
— Кто вы? — вдруг выкрикнул доцент, чувствуя, как сердце его начало выколачивать мелкую
X.
— Белою ночью Петербург хорош уже тем, что тут не нужно рекомендоваться, — уклончиво сказал старик. — Для чего вам знать мое имя, или мне ваше? Разве мы стали бы больше уважать друг друга, если бы были представлены и обменялись карточками? И ведь имена умирают, как листья осенью. Кто-то построил академию, поставил колонны и умер, — и кому нужно его имя?
— Академию строил архитектор Кокоринов, — сказал доцент.
— Александр Филиппович Кокоринов, — медлительно, точно безучастно, подтвердил старик. Он произнес имя раздельно, четко, точно вызывая кого-то далекого и чужого. — Вы знаете, но, может быть, вы — один среди тысяч. И вы помните его дальнейшую судьбу?
— Не помню, — с несколько тоскливым чувством ответил доцент, потерев лоб под шляпой. — Не помню. Но какая-то необыкновенная смерть… А, впрочем, забыл, не помню…
— Растрелли, Шувалов, Бецкий ласкали его, — проговорил спутник, точно вспоминая. — В такия же ночи он выходил на набережную Невы и с противоположной стороны, где стояли мелкие дома, смотрел на колонны. Тогда еще не было сфинксов. Может быть, в одну такую ночь он проклял это здание, ибо оно дало совсем не то, чего он ждал. И это мгновение было так остро, что от этого можно было повеситься…
XI.
В тихо льющейся речи старика было точно какое обаяние над душой доцента. Он чувствовал ее размягченной, погруженной в старые воспоминания, тоскливо сжимающеюся точно под каким предчувствием.
Уже давно не он вел старика, а тот вел его по стеклянному, безвоздушному городу. Как мертвые, стояли дома набережной, дворец и Эрмитаж и бронзовый Суворов в доспехах Марса. Точно выточенный из стали уходил в небо острый шпиц бывшего Михайловского замка. Это место ночью всегда навевало на доцента своеобразное настроение жути и тайны. Нельзя было оторвать глаз от этого шпица, от мелких окон под самой кровлей. Нельзя было оторвать мысли от стремления проникнуть внутрь, в один из таинственных покоев, где мерещились на стене шпаги штрафных офицеров и синий шарф, накинутый на гвоздь, и пожелтевшие подушки…
А для старика всё жило здесь иною, ушедшею жизнью. Он вспоминал о том, как строили замок, как ночью, при свете фонарей, стучали здесь топоры, и зубило чеканило камень. Было трудно отделаться от навязчивой мысли, что он был всему этому свидетель. Доцент слушал его, и душа его пела, — какая странная встреча! Какая странная встреча!..
В пролет Садовой они вышли на Невский. Был дик и резок этот контраст жизни здесь и мертвенного покоя сейчас, в стороне. По проспекту мчались экипажи, неслись автомобили… Белою ночью кипел здесь шумный и суетный день.
XII.
— И все-таки все это умрет! — с жуткой экспрессией и почти гневом сказал старик. — Инженерный
Мрачная, мертвая уверенность была в этих словах. Эта мысль была так нова и в то же время так логична и истинна в своей неожиданности, что она точно ударила Крематорского. Она была гениальна! Великий художник мог воплотить ее в бессмертной картине, но миллионы людей проходили мим^ золотого колосса и не чувствовали её…
Доцент весь ушел в эту мысль. Он точно видел темную громаду собора в развалинах, с одним острым боком, с покосившимся куполом, в который ударял лунный блик. Ворона чесала клюв на уголке уцелевшего фронтона… Почти мурашки пробежали по его спине… Он забыл, что он не один. Он уже не слышал голоса старика и не видел его^
Он очнулся, когда чье-то сдавленное дыхание, как дыхание хищного зверя, дохнуло со свистом и ревом в самые его уши, и кто-то дьявольски сильный толкнул его в плечо, бок и голову убийственным толчком.
Что-то сотрясло его мозг с такой силой и болью, что сознание мгновенно покинуло его, и Крематорский плашмя упал на камни, отшвырнутый в сторону, как швыряет рыбак рыбу из лодки на прибрежный песок…
XIII.
История доцента Крематорского, изувеченного автомобилем на Невском проспекте, не вызвала большего шума. Несчастный случай газеты отметили в хронике, но не сделали из него события.
Долго пролежал доцент в своей постели и за это время взглянул в лицо смерти.
О белых ночах уже не было и помина, когда глаза его снова открылись для сознательного восприятия жизни.
Боялись, что он потеряет то, что было самым дорогим в его профессии — память. Страдание было мозговое и, независимо от катастрофы, врачи находили нервную систему его надломленной до последней степени. Но чудом уцелела память.
И странно, в ней сама собой, без напоминаний и справок, возникла одна подробность. Крематорский вспомнил, чем кончил Кокоринов. Старая легенда гласила, что вечные интриги к концу жизни привели Александра Филипповича в состояние черной меланхолии. В одну ночь он вышел на набережную посмотреть на творение своих рук. И здесь злое чувство творческого разочарования пронзило его на смерть. Он прошел на свой чердак, и на утро старого ректора академии вынули из петли…
О своей катастрофе доцент не мог дать никаких объяснений. Он ничего не помнил об этом, но с капризной ясностью в его уме осталось все то, что ей предшествовало.
Только все это было чудно и призрачно, как сон. И он никогда не мог бы сказать, была ли это подлинная, реальная встреча, или больной кошмар нервной белой ночи, облекшей в реальный образ его собственную, уже заболевшую мысль…
ЧЕРНЫЙ ВОРОН