Чтение онлайн

на главную

Жанры

Мне скучно без Довлатова
Шрифт:

А потом уже быстро и внятно объяснил нам: — Но я приду к нему на день рождения, я хочу прийти, не выгонит же он меня, тут нет сомнения, до такой достоевщины он не дойдет. Но не могу же я прийти пустым, вот я и принесу вашу бутылку.

Мы ничего не сказали в ответ, все было так понятно, но Олешу мучило что-то еще. Он опять помолчал, допил кофе.

— Как вы думаете, молодые люди, кто лучше пишет, я или Катаев?

Я ответил честно — так думал тогда, так же думаю и сегодня, хоть я считаю Катаева замечательным художником, выдающимся пластиком слова:

— Конечно, вы, Юрий Карлович.

Мой приятель стал что-то говорить о роли Олеши в русской прозе. Я помню, что мелькало малопонятное слово «имажизм». Олеша остановил его, он сделал какое-то неясное движение рукой, обозначающее знак внимания. Тишина надвинулась на наш столик. Сдержанно гудело кафе в этот непоздний час.

— Да, я лучший писатель, — сказал Олеша, — но у Катаева демон сильнее.

И это я слышал собственными ушами.

ТРИ ВОСКРЕСЕНЬЯ

Т. Венцлова, П. Моркусу, В. Чапайтису, а также памяти А. А. Штейнберга

Христос воскресе из мертвых, Смертию смерть поправ И сущим во гробе живот даровав. Православный молитвослов

В будущем году в Ершалаиме!

Еврейское пасхальное присловие
К чему, скажите мне, хранительная стража? — Или распятие казенная поклажа, И вел боитесь воров или мышей? — Иль мните важности придать царю царей? А. С. Пушкин
Командировку выписали утром, билет на понедельник. Значит, нынче гуляй от пуза. Плюнем на дела. Не ранее восьмого часа я заехал к Зисканду. Огромная овчарка по прозвищу Руслан — добрейший зверь — толкнула меня грудью в коридоре, едва не сбила с ног. Пардон, Руслан. Добрейший зверь, умерь свои порывы. Четыре кошки вышли за Русланом. Одна из них нубийская, она родоначальница в Москве нубийских кошек, ей сорок лет, и все еще жива. На то она нубийская. А Зисканд был рад визиту моему. Он, Зисканд, умнейший человек, громадный тип. Лет семьдесят, к тому же переводчик поэзии и прозы и чего угодно, и поэт отменный, книг не издававший. А жизнь сложилась странно, он дружил с Багрицким, Маяковским, Мандельштамом, переводил стихи, потом сидел, сидел и воевал… Полковник, комендант Софии, какие-то трофейные
дела
с валютой, драгоценностями… Он снова на десяток лет садится, выходит снова подбирать катрены, терцины, триолеты и октавы для «Ила» и «Гослита». И еще он был женат на девочке Агафье, на сорок ровно старше был ее. И, я клянусь, из мне известных браков Зиновий Зисканд и его Агафья составили весьма счастливый брак. Что было главное в Зиновии? Не знаю. Но жизнь хотел бы я прожить, как он, не в лагерях и не в Багрицком дело, не в орденах, не в переводах даже… И вот я за столом. И, Боже мой, что происходит — я не понимаю. Гостей четыре человека, пятый я, хозяева уселись на подушки, разложенные на корявых стульях. Хрен, редька на столе, и Зисканд сам их называет почему-то «морер», а рядом на тарелке смесь корицы с толченым сахаром — Агафья говорит, что это «хоросес», — впервые слышу; оказывается, это символ той глины, что евреи размесили в Египте некогда. Нас семеро, но на столе восьмой до половины налит стакан. Агафья говорит, что это для пророка Илии. И дверь открыта, чтобы он зашел. По пятикнижию Зиновий читает что-то. Спрашивает нас: что означает эта ночь? Зачем сидим мы на подушках? И почему горчайшие едим на свете травы — редьку, хрен, чеснок? Хотите верьте, а хотите — нет: дверь распахнулась — и вошел Илья, и сел за свой стаканчик. Помолчали. А радостный Зиновий Зисканд вдруг, откинув скобку пегой волосни, сказал: «Итак, друзья, в Ершалаиме в году грядущем!» Я стакан допил до дна, Еще налил и выпил. Нынче сейдер! А я еврей. Не знал совсем об этом. Но ничего — я все-таки еврей и потому: На следующий год в Ершалаиме!
А. Штейнберг. Москва. 1984. Фото А. Кривомазова.
А в понедельник летная погода, «Ту-104» полтора часа летит и приземляется в Литве. Друзья меня встречают, и на «Волге», на старой «Волге» М-21 мы едем в Вильно. Что же, здравствуй, Вильно. Я восемь лет здесь ровно не бывал, до этого же четверть жизни прожил я в городочке Вильно у друзей. Я поселяюсь в маленьком отеле, где жил когда-то. Уютный номер и окно во двор, умеренный комфорт, вполне удобно. На стенке модернистский натюрморт художника Цирюлиса. Гальюн и ванна, даже холодильник и телевизор. В общем, ничего на свете мне не нужно. Кроме того, что собрано под кровом гостеприимной «Неринги», — и вот литвины в номерочке у меня. Один поэт, хитрец, безумец — личность запутанная; я его люблю, наследник миллионов, пошутивший однажды так: «Алкоголизм, хоть слово дико, но мне ласкает слух оно». Другой — хозяин лучшего из лучших приютов нашей юности. Его обширный дом на улице Леиклос служил для нас убежищем, тогда, в старинное исчезнувшее время, когда мы были вместе. Но, увы, дом этот так же разорен, как наши домы. Тот человек историк и — хороший, когда теперь закончит он трактат? Он мрачно пиво пьет — бутылок десять сразу и сумрачно грызет сухой миндаль. А третий весельчак и бонвиван, Толстяк в английском дорогом костюме, работает себе на кинониве, сценарий за сценарием строчит — и все успешно, все в большом порядке. Он умница, тончайший человек, поклонник Де Кюстина и Де Сада, любитель сала, семги, маринада, предпочитает в Вильнюсе районы конца восьмидесятых-девяностых, начала века, говорит: одни они доносят дух времен, а прочее, а старина — все липа. Он умница, тончайший человек, предпочитает белую головку. И так проходит ровно шесть деньков. И вот над Вильнюсом стоит пасхальный вечер — с поэтом и безумцем мы идем к известной всем «двуглавой Катарине», прекраснейшему из костелов мира, что в письмах отмечал Наполеон. Заходим внутрь — там тихо и не тесно. Костелов много, места хватит всем. Ни музыки, ни пенья — в этот вечер католики лишь бодрствуют, они проходят Духом до своей Голгофы. А в боковом притворе что? Макет наивный, здесь фанерная пещера, гора, Христос. Поэт, мой спутник, сразу на колена и шепчет заклинанья. Я стою в углу. Я тоже, тоже связан со Христом, но все не так-то просто. Что тут делать? Ум величайший русского народа все это изложил примерно так: «К чему инстанции, бюрократия, служба, казна и государственный чиновник (или церковный — это все равно), когда пред нами царь царей, когда венец терновый без административного начала приял он на себя, и можно ли прибавить что-нибудь тому, кто добровольно расстался с жизнию за род людской?» Я понимаю пушкинское слово примерно так, но это я. Мое я никому не втискиваю мненье. Пятнадцати минут вполне довольно, мой друг встает с колен, и мы выходим. Прекрасный вечер — холодно и ясно, свежо и восхитительно. Идем в косые улочки еврейского квартала. Выходим к Стиклю. «Мы куда идем?» — «К одной красотке», — отвечает спутник. «Которой именно?» — «Сейчас увидишь сам!» — «Ну, объясни». — «Осталось две минуты, увидишь сам!» — «Ну, хорошо».
Заходим мы во дворик, деревянная терраса, крутая лестница, на ней зачем-то мрамор и деревянные чурбаны (скоро, скоро все объяснится). Мой дружок стучит. Дверь отворяют. Входим. Перед нами стоит красавица. Мне хочется заплакать. Мне сорок лет, я видел трех красавиц за сорок лет. Она одна из них. Вот на столе пасхальная закуска; а рядом «Столичная», банановый ликер, сок апельсиновый, кагор «Чумай» (он лучший из кагоров СССР). Мы первые. Другие гости будут позже, они еще в костелах. Мой друг, поэт, важнейший из литовцев, фанатик, но фанатик с чувством меры, заводит светский чинный разговор, о сплетнях, модах, о Москве безумной, кому на Западе везет и не везет. Хозяйка отправляется на кухню, горячее готовится. И вдруг мой друг мне говорит: «А знаешь ты, хозяйка наша Анненскому внучка». Был Иннокентий Анненский последним из царскосельских лебедей, и это родная внучка? Да не может быть! «Нет, это правда! Это всем известно. Да у нее полным полно портретов и писем и бумаг. Ты что, не знал?…» Приходят гости. Милый мой толстяк, уже в другом костюме, полосатом, историк бородатый, что никак не может дописать «Разделы Польши», приходит бывшая жена его литовка. И еще, еще. Литовцы из Канады, и евреи из Уругвая… Вот сидит она. Хозяйка наша! Я ее люблю. Она рассказывает о своей семье, о дедушке — инспекторе гимназий, что славы ждал и славы не дождался, о том, что после «башни» Вячеслава Иванова поехал он в Село к себе и на ступенях Царскосельского вокзала, что ныне Витебским зовется, он упал и умер, славы не дождался. И вот уходим мы с приятелем-поэтом. Он говорит: она была женой известного литовца, живописца и скульптора, и ровно год назад с приятелями в деревянном доме в глуши за Каунасом (она была, конечно, с детьми в своей квартире) этот муж довольно сильно ночью выпивал. И дача загорелась, все спаслись, а он зачем-то выскочил на крышу, чердак обрушился. И он сгорел. Вот пробегает новая неделя, я в Ленинграде. С раннего утра графитный дождь под перламутром света. А я с утра брожу по Ленинграду, суббота черная, и дел полно. Но вечер обеспечен, ровно в десять на Пасху ждут меня в одну семью, два старика, они живут неподалеку от Преображенского собора, в квартире есть балкон, второй этаж, и все отменно видно. Но это в девять, а сейчас шестого три четверти. Куда деваться мне? Припоминаю, где-то на Литейном открылась выставка подпольных живописцев, о, сколько этих выставок я видел! и эта так похожа на другие. Художник Семушкин меня по залам водит и говорит: «У нас здесь свой подход, в манере „сюрчика“», — он называет так сюрреализм, великое явленье. Ну, Бог с ним, с Семушкиным. Бедный человек, мечтает он о новых джинсах, о пиджаке, о водке с мясом — нормальные желания. Пусть все ему отпустит Провиденье. Но скоро восемь, надо уходить. Закрыта выставка отверженных до завтра. Я надеваю плащ уже в передней, дверь открывается (она не заперта), и входит женщина. Люминесцентный свет наяривает, словно в павильоне на киносъемке. Я ее шесть лет не видел, эту даму. Но я узнал ее немедленно, узнал, как узнают старинный сон безумный. Ее нельзя мне не узнать, она когда-то в старой нашей жизни произвела такие разрушенья… Наш общий друг, по мнению российских известных наилучших стихотворцев, возможно, самый лучший стихотворец. Уехал он давно на дальний Запад, — Вот этот человек любил ее. На всех своих стихах, на всех поэмах он написал Н. П. — инициалы вот этой дамы. Когда сидел он в сумасшедшем доме, она ушла к приятелю поэта, Поэту тоже, тут-то и возник меж нас тот идиотский раскардаш. Мы вышли вместе — дождь еще летел, графитный дождь под перламутром света. Зашли в кафе по прозвищу «Сайгон», где можно кофе взять или ватрушку, а можно анаши на три рубля. Мы что-то пьем, потом еще и кофе, стоим там до закрытия, и я ее сажаю на автобус. Я понимаю вдруг, зачем они, соперники, устроили резню по поводу Н. П. Как я-то проморгал, не оценил, не врезался в нее? А к девяти я подхожу к подъезду, в который приглашен, — вот старики, родители опального поэта, того, что укатил на дальний Запад. У них сидят друзья уехавшего. Еще американка цвета хаки из Мичиганского университета — причапала узнать, как жил поэт, чего желал на завтрак и на ужин, какие покупал себе носки, сорочки, галстуки, ботинки и пижамы. Припоминаю, что в начале этой достойной удивления карьеры был у него один пиджак венгерский, табачный, в рубчик, восемь лет один и тот же. Больше ничего. Была еще армейская сорочка, носки, которые стирались раз в неделю. А первый галстук, итальянский синий в диагональную полоску, я ему, как помню, подарил на день рожденья. Американка, чудный человек, приперла виски, джин и «Кэмел». Ведь «Кэмел» ценил поэт еще тогда в России. Итак, привет тебе, американка! Твоим верблюдам пламенный привет! Мы за столом о том, о сем болтаем. И вдруг отец поэта говорит: пора, осталось ровно пять минут. Балконные распахивая двери, отец поэта предлагает нам десятикратный цейсовский бинокль, и мы выходим. Боже, что я вижу! От самого Литейного толпа! Дождь все еще идет, графитным блеском сияет черный мокрый Ленинград. Почти у всех в руках зонты и свечи, и свечи светят сквозь зонты, и это китайские фонарики как будто. И крестный ход. И очередь моя держать бинокль. Настраиваю линзы. Я вижу, как идут они в дожде. Идут! Христос Воскрес! Воистину! И бьют куранты полночь! 1976

МУРАВЬЕВО

Хотите дочь мою просватать Дуню? А я за то Кредитными билетами отслюню Вам тысяч сто; А вот пока вам мой портрет на память, Приязни в знак. Я не успел его еще обрамите, — Примите так! А. К. Толстой

Туда, туда, где апельсины зреют.

И.-В. Гете
На «Жигулях», ведомых женской ручкой, мы въехали в ночное Муравьеве и осветили фарами снега. Стоял хозяин дома на пороге своей избушки в девятнадцать комнат, был стол накрыт, кипел на кухне чай! О, этот дом был знаменит изрядно, его построили в годах пятидесятых на сталинские премии, к нему прирезали гектаров десять леса, два прудика, речушку и запруду, и окружили каменной стеной, и заперли калитку на засов, спустив с цепи кавказскую овчарку. И вот он был открыт — великий дом! Его хозяин — подлинный хозяин, — Лауреат, вельможа и писатель, годами пребывал в любимой Ялте с женой, секретарем и кошкой Азой. А здесь вот, в Муравьеве, сын его свой правил бал; а старшая сестра давным-давно жила в Канаде с детьми и мужем, критиком кино. Был стол накрыт, кипел на кухне чай. Приехало нас трое: Вова Раков, водительница наша Виолетта (ошибочка годов тридцатых, ныне зовется просто Ветой). Ну, и я. Хозяина же звали Александром, по кличке Саня, Саня Шевардин. Ему пошел двадцать девятый годик, он выучил пятнадцать языков, издал ученых книг четыре штуки и докторскую ересь написал. (Хотя не защитил еще, а впрочем, уж верьте — непременно защитит). Я знал его давно, и был он чем-то несимпатичен мне и симпатичен; перемешалось в нем то родовое, отцовское, с каким-то новым стилем, уже мне недоступным, — это страшный провал в десяток лет Меж мной и Саней. А впрочем, больше я его любил. Вот мы уселись, выпили чайку с вареньями такими и сякими, с цветочным медом, пряником, ватрушкой, все было в этом доме, но хозяин молодой не пил вина, и было поздновато его искать в поселке Муравьево, тем более что постная девица, лет двадцати, уродка и очкарик (она вела Шевардина хозяйство), нам объяснила, что вина не может быть в этом доме: Александр не пьет. Но я-то знал, что это дом особый, я двадцать лет бывал у них в гостях и кое-что соображал. И я предположил: вино лежит в каком-то тайнике. Но только где? Тут подали салат и эскалопы, и экономка вежливо сказала: «Оставьте эскалоп и две ватрушки, еще приедет Леночка Кускова». — «Какая еще Леночка Кускова? А кто она?» — «Она? Она — поэт». — «А ваше мненье, Александр?» — «Мое? Она — поэт. Но больше секретарша моя; обширнейшая переписка, корреспонденты разных континентов, архивы, связи, — все это она» — «А кроме этого?» — «А кроме — так, студентка на третьем курсе где-то на вечернем и машинистка фирмы „Интурист“». — «Ну, ладно. Бог с ней, все-таки так поздно. Как доберется?» — «Ходят электрички до двух часов». — «А можно ли чаек подразогреть?» — «Не только можно, нужно». Я вышел в сад. Под северною чашей небес, где, как сказал поэт, нет ничего совсем и не бывает, стоял прекрасный, строевой, сосновый японским лаком отливавший лес, в нем что-то копошилось, верно, белки, и мартовские звезды крупной солью рассыпались, и от залива шел соленый дух Атлантики и жизни. И где-то пел Высоцкий на Магнитке. И было хорошо. Но где вино? И тут я увидал — в калитку входит высокая фигурочка в дубленке с авоськами и сумками. «Ах, вот, приехала. Привет тебе, Кускова». — «А вы тот самый?» — «Да, тот самый я». — «Хотите выпить?» — «Очень, очень, очень. Но мы вина, увы, не захватили. Оно есть в доме? За все ответственность беру я на себя». — «Не знаю, тут немало есть секретов Шевардиных. И я не знаю где». — «А есть ли здесь чердак?» — «Чердак? Конечно. По задней лестнице наверх. Там будет люк с кольцом. Откиньте и влезайте». — «Попробую. Идите в дом, Елена. А то под этим белофинским небом вы слишком соблазнительны». — «А вы уж что-то больно скоры на забавы» — «Ну-ну, идите». И она ушла. Я люк откинул, снял ботинки, чтобы меня не услыхали те, внизу. И чиркнул спичкой. Боже! Боже правый! Какие сундуки, сто чемоданов, Рояль без ножек, битое трюмо, Лопаты, грабли, скаты старой «Волги», не то, не то, портрет вождя работы Герасимова, чуть ли не авторское повторенье, портрет Хрущева — фото в толстой раме, портрет какой-то дамы в полушубке, ушанке со звездой и с автоматом через плечо — за нею саквояж. Попробуем — не поддается! Что ж, подсунем ключ. И повернем, как фомкой. Ух! Открывается. Ну, разве я не прав?! Четырнадцать бутылок «Еревана» — все это куплено давно, когда бутылка такого коньяка еще была доступна, теперь цена ей сорок пять рублей! Ну, сколько взять? Четыре для начала. И я, тихонько на носки ступая, спускаюсь вниз с бутылками, усердно держа их за утонченные горла, и прячу в гардеробе под пальто. А в комнатах уже неразбериха: Скучает Виолетта, Вова Раков грызет мизинец — старая привычка прославленного кинодраматурга, плейбоя и истерика. Кускова дожевывает жадно эскалоп, ватрушки ест и запивает чаем. Я объясняю им по одному тихонечко, что нынче происходит. Выходим погулять. В моей дохе за пазухой бутылки. Под муравьевским небом «Ереван» прекраснее мальвазии Шекспира, прекраснее бургундского Рабле и лучше булгаковской белоголовки. Он греет, он наяривает в жилах, и мартовская ночь так широка, и светят окна шевардинской дачи, и нам пора обратно. Третий час. А утро все же утро: и работа, И Ленинград, и множество забот. Нас четверо: домохозяйка Сани и сам он не пошли гулять, — они должны вычитывать всю эту ночь работу: «Старофранцузский суффикс „эн“, его значение, закат и возрожденье». И вот четыре допиты бутылки, за час прогулки мы совсем пьяны. У Виолетты десять лет роман с Вовулей Раковым, они ушли вперед и говорят на собственном наречье запутавшихся старых побратимов любви и дружбы, — верно, есть у них о чем поговорить. А я с Кусковой целуюсь под ущербною луной на голубой заснеженной поляне под елями и соснами. Она так молода, ей двадцать два, мне сорок. Распахиваю жалкую ее плешиво-самодельную дубленку — целую плечи, шею, грудь, живот под трикотажной кофточкой. Тепло, и «Ереван» свое свершает дело, и так неспешно падает снежок с еловых лап, и все еще Высоцкий поет, что Лондон, Вена и Париж открыты, но ему туда не надо. И я считаю: прав певец, куда, зачем в такую ночь, когда у нас поля заснеженные в тихом Муравьеве. Я говорю ей: «Лена! Девятнадцать на даче комнат, где-нибудь для нас найдется тоже уголок укромный». — «Нет, не могу! Не здесь! У нас роман с Шевардиным, и он меня прогонит». — «Он не узнает, девятнадцать комнат, в них можно затеряться». — «Не могу!» — «Эй, вы куда пропали?» — Виолетта аукает, и мы идем домой. Сияют окна. Александр не спит. Домохозяйка зверски правит гранки. Трезвонит телефон. «Алло, Париж?» — и чешет Александр по-европейски. Потом он вызывает Монреаль, потом зачем-то Мюнхен и Варшаву… Боже, Боже мой! Десятка полтора годков назад, когда студентом, другом той сестры, что сгинула в Канаде, я ходил вот в этот дом, когда его хозяин-лауреат вещал под простоквашу о судьбах той литературы, где творили Толстой, и Достоевский, и Леонтьев, когда хозяин этой дачи щедро делился с нами новостями съездов и пленумов СП… Да я бы душу отдал Люциферу в заклад и на пари, что нет, не может быть вот этой ночи. Пора в постели. Раков с Виолеттой закрылись на веранде, я иду в пустую спальню — две таблетки снотворного — — не спится. А телефон Шевардина звонит, звонит, звонит. И чьи-то беглые шаги по коридору, я выхожу: Кускова в полосатой пижаме Александра после ванны идет в постель, туда к Шевардину. Теперь попалась!.. Опять звонит какой-то Авиньон, сестра, возможно; это к ней, сюда, на эту дачу двадцать лет назад приехал я. Теперь и спать охота, подействовало. Все, конец, провал. На кухне завтрак. Вова, Виолетта уже уехали куда-то дальше, в Выборг, средневековый шведский городок. Сам Шевардин с домохозяйкой будут спать до двенадцати. Кускова ест икру, остаток паюсной, засохшей в старой банке. Я ем сосиски. Ну, пошли, пошли. На электричке десять-двадцать в город мы отбываем. Но пока спешим по волглому, расслоенному снегу поселка Муравьево. Облака расходятся, и свежим солнцем марта покрыто все. Поселок Муравьево, едва дымясь, едва перевернувшись на левый бок, свой начинает день. И пробегает лыжник в алой форме, уж слишком как-то профессионально бежит он — очевидный чемпион. Куда же он, куда? Дахин, дахин, Туда, туда, где апельсины зреют. 1976

НЕ ПОСЯГНЕМ НА ТАЙНУ

Сережа, Сергей, Серж… Я вспоминаю, как видел его в последний раз. Это было в аэропорту «Кенне» в Нью-Йорке. Он привез меня на своем старом «олдсмобиле», помог дотащить чемодан до багажной стойки. Времени почти не оставалось. Поцеловались, пожали руки. «Долгое прощание — лишние слезы», — сказал я. «Ничего, скоро увидимся, теперь другие времена», — ответил он. Повернулся и пошел к выходу. Я смотрел ему вслед. Он был на голову выше всех в этом переполненном, толкливом зале. Пестрая рубаха, могучая фигура.

Мы были знакомы больше тридцати лет. Ленинград, Пушкинские Горы, Таллинн, теперь вот Нью-Йорк.

«Кто может знать при слове „расставанье“, какая нам разлука предстоит?».

Мы жили по соседству, через дом. Мой девятнадцать, его — двадцать три по улице Рубинштейна (в Петербурге — Троицкой). Разделял нас только Щербаков переулок. В начале 70-х я перебрался в Москву, но моя комната еще несколько лет сохранялась за мной. Я приезжал и жил подолгу, иногда месяц-два.

В эти времена Сережа приходил ко мне почти ежеутренне, он выходил гулять с фокстерьером Глашей прямо в тапочках на босу ногу (даже в осеннее время), добывал две-три бутылки пива и появлялся у меня в комнате. При этом Глашу неизменно нес подмышкой.

Я старался позабавить его какой-нибудь московской историей, но вскоре вступал Сергей и говорил долго и увлекательно. О службе в ВОХРе, о литературных делах, о своей семье, особенно часто о похождениях Бориса — двоюродного брата, иногда истории уходили в детство, возникал актер Николай Черкасов, отец Сергея — Донат Мечик, Зощенко, Алексей Толстой. Через тетку — сестру матери Мару Довлатову, одного из лучших литературных редакторов Ленинграда Сережина семья была связана с писательской средой очень основательно. Во всяком случае сороковые годы, война, тридцатые — все это всплывало в рассказах Сергея.

Поделиться:
Популярные книги

Сонный лекарь 7

Голд Джон
7. Сонный лекарь
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сонный лекарь 7

Законы Рода. Том 4

Flow Ascold
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4

Внешники такие разные

Кожевников Павел
Вселенная S-T-I-K-S
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Внешники такие разные

Дайте поспать! Том IV

Матисов Павел
4. Вечный Сон
Фантастика:
городское фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Дайте поспать! Том IV

Не грози Дубровскому! Том Х

Панарин Антон
10. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том Х

Законы Рода. Том 5

Flow Ascold
5. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 5

Темный Лекарь 2

Токсик Саша
2. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 2

Уязвимость

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
7.44
рейтинг книги
Уязвимость

Охотник за головами

Вайс Александр
1. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Охотник за головами

Идеальный мир для Лекаря 5

Сапфир Олег
5. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 5

Провинциал. Книга 1

Лопарев Игорь Викторович
1. Провинциал
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 1

Осознание. Пятый пояс

Игнатов Михаил Павлович
14. Путь
Фантастика:
героическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Осознание. Пятый пояс

Невеста вне отбора

Самсонова Наталья
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.33
рейтинг книги
Невеста вне отбора

Егерь

Астахов Евгений Евгеньевич
1. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
7.00
рейтинг книги
Егерь