Мое имя Бродек
Шрифт:
Я быстро шагал по улицам. Было немноголюдно. Кое-где еще виднелись следы вчерашнего. Люди с испуганными лицами что-то обсуждали, живо оборачиваясь на малейший шум. Двери некоторых домов были испачканы надписями «Schmutz Fremder», и многие тротуары скрипели под моими шагами из-за битого стекла, заставляя меня вздрагивать.
Я приготовил прощальное письмо для Улли Ретте, на случай, если не найду его в комнате. Я ошибся. Он там был, но такой пьяный, что заснул на своей постели, даже не раздевшись. Он еще держал в руке наполовину полную бутылку, и от него разило табаком, потом и хлебным самогоном. На правом рукаве было большое пятно. Кровь. Я решил, что мой
Я никогда больше не видел Улли Ретте.
Зачем я написал эту фразу, хотя она не совсем правдива?
Я видел Улли Ретте, или, точнее, мне показалось, что я видел его, один раз. В лагере. На другой стороне. Я хочу сказать, что видел его среди тех, кто нас охранял, а не с нашей, где были только страдание и покорность.
Это случилось морозным утром. Я был Псом Бродеком. Шайдеггер, мой хозяин, вывел меня на прогулку. На мне был ошейник с пристегнутым к нему поводком. Я должен был идти на четвереньках. Должен был нюхать по-собачьи, есть по-собачьи, мочиться по-собачьи. Шайдеггер шел рядом, все такой же невзрачный, как конторщик. В тот день он дошел до санитарного барака и, прежде чем войти туда, крепко привязал поводок к железному кольцу, вделанному в стену. Я свернулся в пыли, положил голову на руки и попытался забыть кусачий холод.
Именно в этот момент мне показалось, будто я вижу Улли Ретте. Я увидел его. Услышал его смех, его особенный смех, весь словно из пронзительных бубенцов и веселых трещоток. Он стоял ко мне спиной. Стоял вместе с двумя другими охранниками всего в нескольких метрах от меня. Все трое пытались согреться, хлопая руками, и Улли – или призрак Улли – рассказывал:
– Да я же вам говорю, настоящий райский уголок, хотя вполне на земле, неподалеку от Шайцерплац! Добрая печка урчит и посапывает, прохладное пиво с белой пеной, а приносит его кругленькая, как сарделька, подавальщица, и при этом вовсе не недотрога, если сунуть лишний грош! Можно там часами курить трубку, мечтать и забыть обо всех этих вшивых тварях, которые портят нам жизнь!
Он закончил свою фразу громким смехом, который остальные подхватили, потом начал оборачиваться, и тут я уткнулся лицом в руки. Не то чтобы я испугался, что он меня узнает, нет. Я сам не хотел его видеть. Не хотел встречаться с ним глазами. А главное, хотел сохранить в глубине души иллюзию, что этот большой, жирный человек, счастливый быть палачом, стоявший совсем рядом со мной, но был отныне в другом, не моем мире, в мире живых, мог и не быть Улли Ретте, моим Улли, вместе с которым мы провели когда-то столько хороших моментов, вместе с которым делили корки хлеба и тарелки картошки, счастливые часы, мечты, бесконечные прогулки под руку. Я предпочел сомнение правде, пусть даже самое крошечное, самое хрупкое, но сомнение. Да, предпочел, поскольку думал, что правда могла меня убить.
Странная штука жизнь. Я хочу сказать, течения жизни, которые скорее влекут нас, нежели мы сами им следуем, и которые после любопытного плавания выносят нас либо на правый, либо на левый берег. Я не знаю, как студент Улли Ретте стал одним из охранников лагеря, то есть деталью огромной, прекрасно смазанной и послушной машины смерти, в которую нас запихнули. Не знаю, как его довели или как он сам докатился до этого. Ведь я же знал Улли, знал, что он и мухи не обидит. Так как же он стал служителем системы, которая перемалывала людей и сводила их к такому состоянию, по сравнению с которым состояние мокрицы было
Лагерь имел единственное преимущество – он был огромен. Я никогда больше не видел того, кто мог бы оказаться Улли Ретте, и не слышал его смеха. Может, та сцена морозным утром была лишь одним из многочисленных кошмаров, которые меня тогда посещали? И все-таки этот казался таким реальным. Вплоть до того, что в день, когда лагерь был открыт всем ветрам, я обошел все дорожки, заваленные трупами узников, и обнаружил также нескольких охранников. Я перевернул их одного за другим, думая, быть может, что найду среди них Улли, но его там не оказалось. Я нашел только останки Цайленессенисс, на которые я долго смотрел, как смотрят на пропасть или на свидетельство бесконечных страданий.
Наутро после того, что было впоследствии названо P"urische Nacht – «Ночью Очищения», засунув свое прощальное письмо в карман Улли, я кинулся к Эмелии. Она спокойно вышивала, сидя у окна своей комнаты. Ее подруга Гудрун Остерик делала то же самое. Обе с удивлением на меня посмотрели. Вот уже два дня они по моей просьбе не выходили из дома и работали не покладая рук, чтобы вовремя закончить значительный заказ – большую скатерть, предназначенную для приданого невесты. Из белого льна. Эмелия и ее подруга усеяли ее сотнями маленьких лилий вперемешку с большими звездами, и, увидев эти звезды, я почувствовал, что мое тело оцепенело. Разумеется, они слышали шум толпы, вопли, крики, но их квартал был далеко от квартала Колеш, где случилось большинство грабежей и убийств. Она ничего не знала.
Я обнял Эмелию. Прижал к себе. Сказал ей, что ухожу отсюда, ухожу, чтобы никогда сюда больше не возвращаться, а главное, сказал, что пришел за ней, чтобы забрать ее с собой, к себе домой, в свою деревню, что там есть горы, это совсем другой мир, где мы будем защищены от всего, и что там, в окружении горных гребней, пастбищ и лесов, которые будут для нас самыми надежными стенами, я бы хотел, чтобы она стала моей женой.
Я почувствовал, как она вздрогнула, прижавшись ко мне. И это было так, словно меня пронзил трепет птицы, и этот трепет проник в самую глубь моего тела, сделав его еще более живым. Она повернула ко мне свое прелестное лицо, улыбнулась и поцеловала меня долгим поцелуем.
Через час мы покинули город. Шагали быстро, держась за руки. Мы были не одни. Вместе с нами бежали мужчины, женщины, целые семьи, дети и старики, толкая груженные сундуками тележки, сгибаясь под тяжестью плохо завязанных узлов и чемоданов, порой набитых до отказа и не закрывавшихся, отчего было видно их содержимое – напиханное туда белье и посуда. У всех был серьезный вид и страх в глазах, делавший их взгляды неуверенными. Никто не говорил. Каждый шагал торопливо, словно хотел поскорее и как можно дальше отбросить от себя то, что отныне осталось у нас за спиной.
Что гнало нас на самом деле? Другие люди или ход событий? Я все еще в самом расцвете лет. Я еще молод, хотя, когда думаю о своей жизни, она напоминает мне бутылку, в которую хочется налить больше, чем в нее помещается. Неужели так бывает с любой человеческой жизнью, или я просто родился в эпоху, которая отодвигает любой предел и обходится с жизнями, как с картами в большой азартной игре?
Я ведь не просил многого. И предпочел бы никогда не покидать деревню. Мне вполне хватило бы гор, лесов, рек. Я предпочел бы остаться в стороне от мира с его гулом, но вокруг меня слишком многие народы затеяли истреблять друг друга. Немало стран погибло, и от них остались только названия в книгах Истории. Некоторые пожрали других, выпотрошили, изнасиловали, испохабили. Справедливость не всегда побеждает грязь.