Монады
Шрифт:
Нередуцируемый опыт женщины
Сон Надежды Георгиевны
Надежда Георгиевна видела сон. Вроде бы идем мы – она, я, Мишка и Валерий, – Валерий такой высокий-высокий – метр девяносто пять. А мы все пониже. Идем мы – снилось ей – не то в Прибалтике, не то в Маврикии какой. Обычное дело – дачу снимаем. И везде уже сдано – и сзади, и спереди, и слева, и справа. Темно, ночь, наверное. Но сон цветной, весь из таких больших ярких кусков, как на станции метро «Новослободская» или где на «ВДНХ». Все темно, и вспыхивают по очереди эти самые цветные куски. Доходим мы до некоего места, обнесенного глинобитным валиком, оградой. Ну, конечно, не могильник, но похоже. Или просто палисадничек. И выложен этот палисадничек блестящими стеклышками. Место небольшое, да время лечь спать.
«Но ведь надо покушать. Покушать надо», – беспокоится Надежда Георгиевна. Но никто не хочет никуда идти. Машка с Валерием говорят в один голос: «Мы сыты». Небось, перекусили где-то, заподозривает Надежда Георгиевна. И ели-то, небось, прикрываясь рукавом, белое что-то ели. Хотя нет. Это кулаки сало кушали. В Гражданскую. Я тоже сказал, что не хочу. «Вот лентяй, – думает Надежда Георгиевна, – ведь принеси тебе сейчас кусок колбасы, так с руками и с ногами съешь». Это она просто знает мою слабость. Но я действительно был сыт.
Кругом темно, только наше место освещено, и видны все лица, видны все выражения на них, даже как-то подчеркнуто видны, с неким перехлестом. И еще ярче высветляется наша стоянка, но уже у самой земли, и блестят, блестят стеклышки, и даже шелест какой-то от них идет. Надежде Георгиевне кажется, что спать на них, все равно что Рахметову на гвоздях. Но Машка и Валерий ложатся и мигом засыпают. Валерий, правда, улыбается нам, прежде чем заснуть.
Там, где они легли, словно выключили свет, и стоим мы вдвоем с Надеждой Георгиевной при пристальном свете. Тут откуда-то издалека доносятся звуки оркестра, звуки «Амурских волн». Тут же представилась эстрада, военный оркестр и толстенький офицер, изображающий дирижера. Ходит он мелкими шажками, оборачивается к публике, а оркестр тем временем играет «Амурские волны». Надежде Георгиевне чудится вдали, словно во сне, светлое облачко, где смутно умещается вся эта картинка. «Вот ведь, – опять подозревает она, – стоит мне отойти, как вскочат и умчатся на танцы». Но тут же она понимает, что эта музыка не для них, а для нее. Однако беспокойство не исчезает.
«Ладно, – говорит Надежда Георгиевна, – пойду поищу чего-нибудь». И уходит.
Дальше снится ей, что идет она по какому-то тропическому лесу. Пальмы кругом, олеандры, орхидеи, кипарисы, лианы. Темно и влажно. Дышать тяжело. Воздух словно лохмотьями пролезает в гортань. Но это, наверное, только в лесу, потому что я помню, что на том месте, где мы лежали, воздух был сухой, даже какой-то горный. Потом я справлялся и у Валерия, он тоже подтвердил, что было хоть и прохладно, но сухо. Был крепкий воздух, как он выразился.
И вот – снится дальше Надежде Георгиевне – выходит она на огромный пустырь, и пустырь этот освещен как-то грязно, вроде Таганской площади. Стоит посередине пустыря небольшой ларек, и на нем надпись: Сибирские пельмени. И видит Надежда Георгиевна, что стоят на прилавке маленькие тарелочки, а в них пельмени в масле, пельмени со сметаной, пельмени с какой-то ярко-красной подливкой… Из окошек выглядывают здоровые полногрудые скандинавские женщины. Но стоило Надежде Георгиевне подойти, как скандинавки стали закрывать ларек. Обеденный перерыв – догадалась Надежда Георгиевна. Женщины ушли, а она стала думать: вот всегда так, никто ее не просил, а она потащилась черт-те куда за едой, и ведь завтра захотят все кушать и съедят все, а никто спасибо не скажет. Стала рассматривать она консервную банку из-под килек, которую подобрала где-то в тропическом лесу. Банка была старая, поржавелая.
Опять выплыли звуки «Амурских волн», и опять, как во сне, почудилось Надежде Георгиевне там, вдали, наверху, чуть справа, белое облачко. Опять возникло беспокойство.
Вот ведь жаль – думалось Надежде Георгиевне – дома пес остался. Ему как ни принесешь еду, так он хвостом машет, носом тычется, глаза от благодарности слезятся. И стало самой ей жалко до слез своего милого оставленного пса.
Тут начинает чувствовать Надежда Георгиевна, что кругом полно бандитов. Их не видно, но они здесь. Ходят, дышат, кашляют. И знает Надежда Георгиевна простое средство усмирить их, и не только усмирить, но и расположить к себе. Надо только сказать что-нибудь ласковое: какие вы все хорошие, например. Они, хоть и бандиты, но вполне обыкновенные, порядочные, даже где-то добрые люди. Соседи они там, или сослуживцы какие… И лица их ей знакомы, хоть никаких лиц и не видно. Надо только сказать: какие вы все красивые. Но что-то мешает ей. Она утверждает, что мешаю ей я, мой голос, который встревает: «Нет, ни в моем случае. Не смей». И если даже не голос, то мое присутствие. Но я точно помню, что спал в это время и ничего не мог там говорить или, как она выразилась, встрять. А если бы даже и не спал, то все равно не мог бы произносить подобных речей. Зачем мне это? Что я имею против них? Но Надежда Георгиевна уверяет, что я, не Машка, не Валерий, а именно я.
И дальше ей снится, что подходят бандиты все ближе и ближе. Хрустят под ногами их веточки, шуршат листики. Но их самих Надежда Георгиевна не видит, так как свет, хоть и усиливается, но в то же время концентрируется весь на ней самой, и тьма кругом как раз усиливается. И получилось, что она сама горит наподобие свечки, а из света во тьму никогда ничего не видно.
Тогда она подумала: обеденный перерыв должен бы и кончиться. И решает она поторопить скандинавских женщин. Пробегает она какими-то задворками, мимо каких-то сараев и голубятен и оказывается на прекрасной поляне, где при ровном, почти дневном освещении пять скандинавских женщин любезничают с кавалерами. Возлежа на траве в привольных и удобных позах, одетые в длинные легко окрашенные юбки, белые кружавчатые кофты, с длинными лентами в рыжеватых волосах, они легко пошевеливают розовыми губками, обнажая белые ровные зубы. Кавалеры склоняются над ними, щекочут их усами и дарят им по цветочку. А вдали видит Надежда Георгиевна взаправдашнюю эстраду, военный оркестр и дирижера. Только он не маленький и толстенький, а молодой и гибкий, одетый в парадную форму. Он делает руками жесты, музыканты водят смычками, но музыки Надежда Георгиевна не слышит. И только тут замечает она, что хоть поляна освещена ярким светом, но сама она стоит в тени. И как она ни придвигается к скандинавкам, но выйти из тени никак не может, и никто ее не замечает. Тогда обращается Надежда Георгиевна к близлежащей скандинавке: «Вы такая милая, красивая. Вы не обслужите меня?» – «Подождите», – прохладно отвечает та и снова обращается к своему лукавому кавалеру. Надежда Георгиевна все стоит в тени и смотрит на женщин, на кавалеров, на дирижера, на оркестр, на музыку. И опять вспоминается ей пес, белый и желтый. И опять возникает какое-то беспокойство.
Потом – снится Надежде Георгиевне – спешит она со своей консервной банкой к ларьку, опять вступает в толпу невидимых бандитов и говорит: «Сейчас самая милая и красивая из скандинавских женщин придет и откроет ларек». Говорит это она громко, чтобы скандинавка могла услышать ее. И тут она ловит себя на мысли: вот так всегда. Ну, зачем я это говорю? Никому это не нужно, никто не заметит, никто спасибо не скажет. И всегда это мне выходит боком.
Тут она начинает волноваться: ведь бандиты займут ее очередь и не пустят. И действительно, хоть никого у ларька и нет, но явно стоит толпа, сквозь которую пробиться почти невозможно. В это время отворяется окно раздаточной, и Надежда Георгиевна бросается туда со своей банкой, пытаясь растолкать бандитов: «Я же здесь стояла. Я же первой стояла». Скандинавка из окна смотрит на нее возмущенно. И вправду, Надежда Георгиевна выглядит прямо-таки хулиганкой и безобразницей, и бандиты даже вроде бы имеют полное право призвать ее к порядку. Наконец скандинавка плеснула ей в банку какой-то обжигающей похлебки, и Надежда Георгиевна заспешила назад.