Монастырек и его окрестности. Пушкиногорский патерик
Шрифт:
«Ты здесь зачем? – спрашивал он, глядя на Маркелла сверху вниз и не давая ему возможности ответить. – Ты здесь затем, чтобы смиряться. Вот и смиряйся, если не хочешь, чтобы я тебе чего-нибудь сломал, а заодно благодари Бога, что ты попал в руки ко мне, а не в руки какого-нибудь нехристя вроде вон отца Тимофея».
Ради справедливости следовало бы, между тем, отметить, что, в свою очередь, и самого отца наместника следовало бы считать попавшим, некоторым образом, в руки отца Маркелла, ибо – если пренебречь мнением отца наместника – был Маркелл на самом деле пунктуален, обязателен, сострадателен, умен, обстоятелен, верен, изобретателен и к тому же всегда входил в положение другого, – то есть был прямой противоположностью
Одна из таких неудачных попыток произошла однажды в покоях отца Нектария, когда он за что-то выговаривал отцу Маркеллу, пытаясь перекричать самого себя, что, как правило, могут себе позволить только настоящие виртуозы крика, знающие, что обычно такого рода звуки заканчиваются более или менее серьезным мордобоем.
Чем его разозлил Маркелл – так и осталось навеки неизвестным. Говорили, правда, что дело было совсем не в Маркелле, а в отце Несторе, который, не выдержав наместнического самодурства, написал владыке несколько обличительных писем, а тот, особо себя не утруждая, отправил переписку все тому же отцу Нектарию, а он, ознакомившись с ней, незамедлительно обрушил свой праведный гнев на того, кто был ближе всех, а именно на Маркелла и на отца Нестора, который – как в плохой пьесе – как раз и появился в поле зрения отца наместника и был немедленно смешан с землей и назван Антихристом и Вельзевулом, что в устах отца Нектария звучало даже вполне прилично. При этом все тычки и удары, конечно, доставались поначалу бедному отцу Маркеллу, но потом досталось и отцу Нестору, который хоть и знал хорошо известный текст, призывающий терпящего насилие немедленно подставить вторую щеку, однако, будучи человеком по природе благородным, не раздумывая, бросился выручать товарища, которому к этому времени уже сломали нос и повредили руку.
Должно быть, это была сцена – два худеньких, немощных и слабосильных монаха пытаются изо всей мочи совладать с истошно вопящим наместником, тогда как ангелы небесные не переставая хохочут и свистят, слыша этот почти неприличный писклявый голос отца наместника и видя, как недавно вымытый пол покрывается пятнами крови.
«Вон! – кричал между тем отец наместник, делаясь сначала свинцово-бледным, а затем неестественно багровым, что случалось с ним всякий раз, когда он принимал участие в воспитательном процессе. – Вон из монастыря, мерзавцы!.. И чтоб я больше вашей ноги тут не видел!.. Экие сволочи, прости Господи!.. На меня вздумал жаловаться, да еще владыке… Ах вы, мерзавцы!.. Чтобы утром вашего духа тут не было, еретики!.. На игумена руку подняли, мерзавцы!»
Силы были, конечно, неравны, ибо ко всему прочему был отец наместник, как мы уже видели, и горяч, и бесстрашен, и гневлив, и к тому же не всегда верно понимал, где кончается его педагогический талант, а где начинается царство его самодурства, каприза и хамства.
Через сорок минут после начала битвы машина скорой помощи увезла отца Маркелла в больницу, а отец Нестор отправился в свою келью собирать вещи, чтобы завтра утром уехать с первым же автобусом в Псков.
Как провел остаток ночи отец Нектарий, мы не знаем. Можно, впрочем, представить себе, что, проснувшись среди ночи, игумен позвал Маркелла, желая, чтобы тот принес ему стакан холодной воды. Когда же никто не отозвался, он вдруг вспомнил вчерашний скандал и горько устыдился своего поведения, чувствуя, как краска заливает ему лицо. Потом, кряхтя и вздыхая, он слез со своего ложа и, полный раскаянья, вознес перед своим иконостасом горькие слова слезного покаяния, которые поднялись над грешной землей и в ту же минуту достигли небесного Престола. И был голос с небес, сказавший:
«Се сын Мой возлюбленный, на котором Мое благоволение. Ибо был он от Меня далек, но теперь принес достойные плоды покаяния и прощен».
«Слыхал? – сказал наместник, обращаясь к невидимому Маркеллу и чувствуя, как целительный бальзам прощения обволакивает его раны. – А ты говоришь: «наместник»… Вот тебе и «наместник». Будешь теперь знать, как под горячую руку попадаться… А нос починишь, будет как новенький. Тем более что ты у меня столько вещей перебил, что лучше и не вспоминать…»
Последнее замечание требовало небольшого пояснения.
Дело было в том, что отец наместник питал небольшую и вполне, в общем-то, простительную страсть к разного рода домашним безделушкам, то есть ко всем этим мраморным слоникам, русалкам, фарфоровым чашечкам, ко всей этой посудной мелочи и статуэткам, которые смотрели на тебя из всех углов наместничьих покоев и словно приглашали вернуться назад, в давно ушедшее детство, которое прятали за собой все эти стеклянные и фарфоровые чудеса. Страсть эта была, повторяю, совсем безобидная, но все же это была страсть, с которой Маркелл, как настоящий монах, пытался бороться и иногда даже вполне удачно.
«Вот ведь умеют делать, – говорил отец наместник, когда очередная финтифлюшка занимала свое место среди прочих достойных бутылочек и статуэток. – Хоть и католики, а умеют».
«Протестанты, – поправлял его Маркелл. – Тут написано – Ганновер. Значит, это протестанты».
«А ты смиряйся, – сердито говорил отец наместник, не любивший, чтобы его поправляли, тем более, чтобы это делал какой-то там келейник. – Ишь, тоже мне, специалист нашелся. Лучше «Отче наш» про себя прочитай. Все больше толку будет».
Судьба этой протестантской финтифлюшки, впрочем, была печальна, как и судьба многих стеклянных предметов, которые попадали рано или поздно в руки Маркелла. Вытирая как-то с полки пыль, Маркелл случайно задел это протестантское чудо, которое нет, чтобы упасть самому, так еще потянуло за собой все прочие стеклянные чудеса: все эти разноцветные фигурки, глиняные колокольчики и фарфоровые тарелочки, с которых уже никто и никогда не будет есть. Последним со страшным грохотом упал и разбился стеклянный подносик, на котором был изображен Александр Сергеевич Пушкин, стоящий на берегу моря.
Вышедший на шум из внутренних покоев игумен остановился и, посмотрев на масштабы разрушений, тяжело вздохнул и сказал:
«Триста утренних земных поклонов».
И вздохнув, добавил:
«И триста вечерних».
Так, во всяком случае, рассказывал сам Маркелл, демонстрируя свежие следы от падения с лестницы.
16. Чем может быть чревато желание путешествовать
Случилось мне однажды прогуливаться по Луговке в районе часовенки с давно покосившимся крестом. Дело шло к обеду, и я уже собирался поворачивать в сторону дома, как вдруг увидел Маркелла, который выходил из часовни и при этом с таким довольным лицом, словно ему, наконец, удалось что-то не слишком приличное, с которым теперь было покончено, так что в пору было радоваться и улыбаться.
Заметив меня, Маркелл попытался по обыкновению сделать постное лицо, что он делал всякий раз, когда вспоминал о своем монашестве. Затем он подошел ко мне и опять-таки по-монашески сдержано поздоровался.
Впрочем, его хватило ненадолго. Уже через минуту он смеялся и рассказывал о монастырских делах, в которых – оставаясь человеком глубоко верующим – всегда умел найти смешные стороны.
Потом мы пошли к святому источнику и вволю повалялись там на уже высокой июньской траве, глядя на высокое небо и слушая, как журчит луговский ручей.