Монтаньяры
Шрифт:
Дни преступления прошли, горе тем, кто станет поддерживать его дело! Его политика разоблачена. Да погибнет все преступное! Республики создаются не мягкосердечием, но жестокой строгостью, непреклонной по отношению к предателям. Пусть заявят о себе соучастники и станут на сторону преступления…»
«Соучастники» молчат, и Конвент единодушно одобряет предание суду дантонистов. Вскоре Робеспьер с убийственной насмешкой скажет своим приближенным: «Надо признать, что Дантон имел довольно подлых друзей!» Видимо, Неподкупный не числил среди его друзей того, кто год назад писал Дантону: «Я люблю тебя как никогда и буду любить до смерти. С этого момента я весь твой…»
Такая забывчивость простительна для человека истинно добродетельного; ведь тогда Дантон был крайне необходим
«Жорж-Жак Дантон, тридцати четырех лет, родился в Арси, депутат Конвента. Мое жилище? Вскоре им будет ничто, а мое имя войдет в Пантеон истории. Народ будет чтить мою голову, мою отрубленную голову!»
Дантон то впадает в состояние спокойной безнадежности и стоического примирения с судьбой, то вспыхивает яростным гневом и клеймит гнусность своих обвинителей. С горькой иронией он напоминает о своих великих заслугах перед Революцией. Тщетно пытаются запятнать, унизить Дантона. В сознании безупречно выполненного долга, он объявляет о готовности навсегда уснуть на лоне славы.
Он искренне объяснял, что никогда честолюбие и жадность не властвовали над ним, никогда низкие страсти не заставили его нанести ущерб делу народа, он всегда был предан родине и принес ей в жертву всю свою жизнь. Даже в этом грязном судилище Дантон потряс сознание людей. Перепуганный Эрман шлет отчаянную записку в Конвент; он пишет, что Дантона невозможно опровергнуть, что суд под угрозой, что угрожает народный мятеж.
Сен-Жюст, не зачитывая записки Эрмана, снова шантажирует Конвент и требует решения о вынесении приговора в отсутствии обвиняемых, лишая их права сказать что-либо в свою защиту. Для запугивания депутатов идет в ход версия о том, что Люсиль Демулен, кроткая, нежная, отчаявшаяся жена Демулена, организует мятеж с целью нападения на тюрьмы…
Никто не протестует. Конвент дружно голосует. Многие запуганы и объяты страхом. Монтаньяры внушают себе необходимость сохранения единства своих рядов. Консерваторы Болота с радостью готовы помочь одному из вождей монтаньяров уничтожить другого. Обвиняемых силой выволакивают из зала суда. Демулен скомкал в комок подготовленную защитительную речь и швырнул его в лицо судьям.
И все же присяжные колеблются. Вот, что говорят одному из них: «Это не процесс, а необходимая мера. Два человека не могут оставаться вместе, а потому нужно, чтобы один из них погиб. Хочешь ты убить Робеспьера? — Нет. — Ну, так тем самым ты хочешь приговорить Дантона».
6 апреля (16 жерминаля) осужденным объявляют в тюрьме приговор. Каждому связывают руки за спиной, усаживают на табурет, обрезают воротник и волосы, чтобы обнажить шею… На трех телегах из Консьержери их везут на площадь Революции…
«Похоже, что покушаются на все, что носит название революционного» — так излагал в своем доносе слова одного из посетителей кафе Республики полицейский осведомитель и заключал: «Испугавшись, что он сказал лишнее, человек исчез».
Лучше исчезнуть из кафе, чем из жизни! Видимо, неизвестный знал, что в последнее время многие активные санкюлоты арестованы за «антипатриотические разговоры». Но могли ли люди молчать, когда на их глазах происходит нечто страшное, чудовищное? 10-13 апреля (21-24 жерминаля) Революционный трибунал судит 25 обвиняемых. Главный среди них — 30-летний прокурор Коммуны Шометт, любимец бедноты Парижа. Вместе с ним вожаки революционных секций. Это те самые люди, которые штурмовали Бастилию, свергли монархию, привели к власти Революционное правительство.
Фукье-Тенвиль обвиняет Шометта в страшном преступлении, в намерении «уничтожить всякую мораль». Между тем никто так самоотверженно не воплощал всей своей жизнью самые гуманные, чистые побуждения санкюлотов. Бывший учитель, фельдшер, он выдвинулся во время революционных событий 1792 года, когда свергли монархию. Он посвятил свою жизнь народу и высоким идеалам. Его нельзя было заподозрить в неискренности; бедная одежда, скромный образ жизни, необычная добросовестность высокого должностного лица вызывали всеобщее уважение. В борьбе за интересы бедняков Шометт доходил до призыва к войне «бедных против богатых», до требования национализации торговли и даже промышленности. Этим он заслужил ненависть богатой буржуазии. Еще бы, он прославился непримиримостью к спекулянтам и скупщикам!
Шометт с энтузиазмом боролся за благоустройство больниц, за создание народных библиотек. Он заботился об улучшении участи бедняков во всем, даже за обеспечение им пристойных похорон. Он мечтал облагородить жизнь санкюлотов и весь Париж. Всюду простиралась его неуемная забота об общественном благе; много сил положил он для искоренения проституции. Шометт добился переименования нескольких улиц и сами новые их названия выражали его мировоззрение. Появились улицы Справедливости, Умеренности, Трезвости, Воздержания, Строгости. В своих речах он страстно, взволнованно говорил с людьми, часто обливался слезами. Его любили в предместьях.
Процесс Шометта для создания хоть какой-то видимости правосудия тоже организовали в виде «амальгамы». Всех обвиняли в эбертизме, и поэтому на скамье подсудимых оказалась Франсуаза Гупиль — вдова Эбера. Связь с «заговором» Дантона подтверждалась привлечением к суду революционеров, которых выдвинул казненный вождь Революции. Перед трибуналом на этот раз предстала еще недавно столь счастливая Люсиль Демулен, ныне безутешная вдова и мать двух маленьких детей. Арест любимого поверг ее в отчаянье. Обезумев от горя, она бродила вокруг Люксембургской тюрьмы, куда был заключен Камилл. Вместе с женой Дантона Луизой она пришла на улицу Сент-Оноре умолять Робеспьера о пощаде. Неподкупный не принял их. Тогда Люсиль пишет ему письмо. Она простодушно забывает о том, с кем имеет дело; в письме смешиваются мольбы и справедливые обвинения: «Камилл видел, как зарождалось твое честолюбие, он предчувствовал тот путь, которым ты пойдешь, но он помнил вашу старую дружбу и, далекий как от черствости Сен-Жюста, так и от твоей низкой зависти, он отбросил мысль обвинять своего школьного друга».