Монтаньяры
Шрифт:
«Бешеные», не смущаясь вновь обретенной Робеспьером властью, немедленно отвечают ему. 6 августа Теофиль Леклерк, молодой человек 22 лет, гордо заявляет: «Я согласен, что новые люди выглядят слишком пылкими потому, что старые уже изношены. Я убежден, что только молодые люди обладают той степенью страсти, которая необходима для осуществления Революции».
«Бешеные» возмущают Робеспьера тем, что эти люди с задворков совершенно не считаются ни с его новой властью, ни с заслуженным авторитетом, ни с его монополией достойно представлять народ. Но он явно уязвлен и не жалеет времени, преследуя их своей ненавистью. 8 августа он организует в Конвенте настоящий спектакль, выпуская против «бешеных» вдову Марата Симонну Эврар. Простую женщину не стоило большого труда убедить, что речь идет о защите священной памяти Друга народа.
Сразу после вдовы слово взял Робеспьер и потребовал передать вопрос о «двух наемных писаках» на рассмотрение Комитета общей безопасности. Это предложение, равносильное требованию ареста, Конвент принял без обсуждения. Конвент относился к «бешеным» единодушно отрицательно, друзей среди депутатов, представлявших все разновидности класса буржуазии, у них не было. «Бешеные», как и кордельеры, выступали от имени санкюлотов, городских бедняков, враждебных интересам коммерческой и промышленной буржуазии, хотя они вовсе не покушались на частную собственность. Они мечтали лишь о ее равномерном распределении. Санкюлоты добивались максимума не только в виде ограничения цен на продовольствие, но и ограничения самой собственности. В одной из многочисленных петиций содержалось положение «Чтобы один и тот же гражданин владел только одной мастерской, одной лавкой». Это был народный идеал того времени, идеал утопический и, конечно, не суливший экономического прогресса. Однако санкюлоты толкали буржуазную революцию вперед, придавали ей демократический характер. В нравственном смысле они отстаивали более высокую идею справедливости, чем монтаньяры. Но здесь уже был зародыш классового конфликта, правда не исключавшего возможности народного фронта в защиту Революции. Реализация этой возможности зависела от многих случайностей в политике, психологии, в деятельности отдельных людей.
В августе 1793 года Конвент, в котором большинство теперь, как правило, идет за монтаньярами, не проявляет стремления к союзу с санкюлотами, хотя там есть немало депутатов, согласных с их требованиями. Это обнаружилось 20 августа, когда Эбер вздумал выдвинуть свою кандидатуру на должность министра внутренних дел. Он получил 118 голосов из 282 голосовавших. Избрали дантониста Паре, бывшего клерка адвоката Дантона, сохранившего со своим мэтром дружеские отношения. Продолжается травля «бешеных». 22 августа арестовали Жака Ру, но через неделю выпустили на поруки. Против него, этого бессребреника, фабрикуется грязное и мелкое обвинение в… воровстве.
Все хуже продовольственное положение Парижа. 13 августа идет борьба «умеренных» и санкюлотских секций из-за контроля над торговлей продуктами. Растут «хвосты» у лавок. Приходится выставлять у них посты Национальной гвардии для предотвращения драк. Санкюлоты настроены нетерпеливо и возбужденно. Тревога усиливается, когда 2 сентября пришло известие о сдаче Тулона англичанам. В тревожной обстановке 4 сентября начинается новый политический кризис, который показывает не столько способность монтаньяров идти на уступки народу, сколько их уменье использовать его требования для достижения своих целей.
Сентябрьские дни показывают, что и теперь, когда монтаньяры у власти, не они движущая сила Революции, а народ! Народ буквально тащит их вперед. Правда, никто толком не представляет, куда же идет Революция, к чему приведут меры, диктуемые потребностями дня, страстью, страхом, замешательством, массовым психозом и корыстными маневрами политиканов…
Движение началось утром 4 сентября. На бульварах собираются толпы рабочих, каменщиков, оружейщиков. Среди них часто мелькают чиновники из военного министерства. Люди Венсана… Скоро рабочие заполняют Гревскую площадь перед Ратушей. Представители рабочих идут в зал муниципального совета. Они заявляют: «Примите меры к тому, чтобы проработавший целый день и нуждающийся в отдыхе рабочий не был бы вынужден терять ночь и половину следующего дня, чтобы раздобыть хлеб, а иногда даже и не получить его…»
«Я тоже был беден, — заявляет взобравшийся на стол Шометт, — и потому знаю, что значит бедность. Здесь происходит открытая война богатых против бедных; они хотят уничтожить нас; хорошо же! Нужно только опередить их; нужно уничтожить их самих; сила в наших руках!..» Затем Эбер призывает народ завтра отправиться в Конвент, чтобы добиться необходимых мер.
На другой день Конвент окружают санкюлоты. Депутация Коммуны, возглавляемая мэром Пашем, Шометтом и Эбером, является в зал заседаний. Шометт излагает обширную петицию. Главное в ней — создание революционной армии, которая отправится в провинцию, чтобы реквизировать продовольствие. «При армии, — заявляет Шометт, — должен находиться неподкупный и грозный трибунал, имеющий в своем распоряжении роковое орудие, сокрушающее одним ударом как заговоры, так и заговорщиков. Она должна покарать скупость и жадность, возвратить богатство…» Итак, гильотина — как средство решения социальных трудностей, как орудие борьбы против богачей — таково убеждение санкюлотов, стихийная вера во всемогущество насилия. Шометт обращается к депутатам Горы с патетическим призывом: «А вы, монтаньяры, навек прославленные на страницах истории… Пусть среди грозы прозвучат ваши декреты, отражающие идеи вечной справедливости и народной воли!.. Святая Гора, превратись в вулкан, горящая лава которого навсегда уничтожит надежды злодеев…»
Могли ли монтаньяры не откликнуться на такой пламенный и лестный призыв? Однако они в затруднительном положении. Как раз накануне в Якобинском клубе Робеспьер с возмущением осудил требование народа обеспечить его хлебом. Он объявил движение санкюлотов плодом заговора интриганов и врагов Революции. Другой монтаньяр, Базир считал, что «чрезвычайно опасные люди, это горлопаны секций». Он объявил, что главные враги не дворяне и священники, а «агитаторы и крикуны, которые вводят в заблуждение народ».
Иную, очень гибкую позицию занял Дантон: «Народ уже давно влачит плачевное существование. Народ — и только он один — сражался за свободу и в награду получил меньше всех. Лавочники и богачи хотели Революции только для того, чтобы воспользоваться привилегиями дворян и священников, присвоив их богатства… Так что же! Если на долю санкюлотов не досталось от Революции никаких выгод, нам ничего не остается, как начать против капиталистов и банкиров такую же точно Революцию, какую мы проделали в союзе с ними против аристократии и церкви».
5 сентября в Конвенте Дантон решительно поддержал петицию Коммуны и призвал удовлетворить требование народа. Он отверг опасение, что в секциях скрывается контрреволюция, и предложил для того, чтобы бедняки активнее участвовали в работе секций, выплачивать им за каждое заседание по 40 су. Однако ради экономии следует проводить не больше двух заседаний в неделю. Предложение Дантона Конвент горячо одобрил. В самом деле, секции, которые до этого заседали непрерывно, теперь неизбежно отставали бы от событий, ослаблялись бы их внутренняя сплоченность, единство. Дантон, который вместе с другими монтаньярами неодобрительно относился к «бешеным», к новым кордельерам и особенно к Эберу, вновь показал себя искусным тактиком.
Конвент принял требования Коммуны о создании революционной армии. Но декрет об этом превратил ее в нечто иное, чем хотели санкюлоты. Армию формировали только в Париже, а не во всей Франции, численность ее оказалась небольшой (семь тысяч), она не получала своих трибуналов с гильотиной. Задача армии состояла не в изъятии продовольствия у богатых, а в подавлении контрреволюции вообще. Конвент делал уступки, но контроль, власть оставлял за собой.
Конвент принял декрет о реорганизации Революционного трибунала. Это выглядело как удовлетворение требования санкюлотов о введении террора. Многие историки считают, что монтаньяры встали на путь террора только под давлением народа. Факты говорят о другом. Еще 25 августа Робеспьер выступил в Якобинском клубе с речью о медлительности Революционного трибунала. Он говорил: «Трибунал должен быть столь же активным, как и само преступление… Бесполезно собирать присяжных и судей, поскольку этому Трибуналу подсудно преступление одного лишь рода — государственная измена — и что за нее есть одно наказание — смерть».