Моральные фреймы политических идеологий
Шрифт:
Основание для разделения практической философии на индивидуальную этику и политическую философию вытекает из следующих размышлений. Очевидно, что моральные нормы описывают поведение, которое быть должно, но необходимым не является. Ну а как относится моральный человек к неморальному поведению? Наиболее жесткая возможная санкция – это физическое принуждение, и следует отличать нормы, для реализации которых в случае необходимости можно прибегнуть к насилию, от норм, для реализации которых это недопустимо. Философия права есть нормативная дисциплина, занимающаяся нормами, нарушение которых должно из моральных оснований влечь за собой меры принуждения. (Фактически существующие правовые системы могут в такой же мере отклоняться от системы норм, выдвигаемой философией права, как и фактическое поведение человека – от того, что предлагает индивидуальная этика.) Политическая философия в той мере основывается на правовой философии, в какой понятие государства предполагает понятие права; однако это не значит, что в политической философии роль играют только философско-правовые нормы. Патриотического настроения, к примеру, нельзя добиться силой; но это не значит, что оно не имеет значения для политической философии. Еще одно важное различие между индивидуальной этикой и политической философией состоит в том, что в первой институты принимаются во внимание только мимоходом, как рамочные условия индивидуального действия, тогда как в политической философии, напротив, в центре стоит нормативное институциональное учение, в особенности, нормативное учение о государстве. Это вытекает, помимо прочего, из идеи принуждения, которое становится только тогда морально допустимым, когда оно является безличным, что значит, совершается как институциональный акт. Но ясно, что эти институты должны реализовываться посредством действий, и нормативная теория – теория не самих институтов, а действий, относящихся к их основанию и поддержанию, – образует ту часть политической философии, которую иногда называют «политической этикой». Если классическая философия государства, по сути, сводится к нормативной теории политических институтов, то «Государь» Макиавелли, напротив, можно считать хорошим примером политической этики. Ввиду большого значения государственных рамочных условий для морального действия, очевидно, что этика, которая не расширяет себя до политической философии, есть этика неполная, причем в радикальном смысле неполная. Удовлетвориться тем, чтобы быть хорошим мужем, когда государство, в котором ты живешь, совершает преступления, – это в моральном смысле является недостаточным; как бы ни было ложным обратное заблуждение, что хорошее государство не нуждается в благополучных семьях. Именно поэтому является ложным убеждение,
Следует полностью отличать от указанных выше понятий дескриптивные понятия психологии и социологии, относящиеся к фактическим представлениям о том, что должно быть значимым [gelten]. (Под это следует подводить и юридические понятия – правда, иным образом по сравнению с понятиями философии права – в той мере, в какой юридические понятия означают лишь нормирования, фактически признанные внутри данного общества, хотя и не всегда в нем осуществимые.) Это различие осложняется ведущей к недоразумениям омонимией в слове «ценность» [Wert]. Данная омонимия состоит в том, что под «ценностью» можно, с одной стороны, подразумевать то, что согласно рациональной практической философии должно определять индивидуальные или коллективные действия человека (как, например, в этике ценностей Макса Шелера). С другой стороны, под «ценностью» можно понимать индивидуально или социально признанные представления, на которые фактически ориентируются действия отдельного человека или культуры (как в социологии Макса Вебера) – как бы эти представления ни противоречили ценностям, выработанным этикой. В случае этого, а также аналогичных ему понятий, можно обходиться такими спецификациями, как «идеально значимый [geltend]», «индивидуально значимый» или «социально значимый». Индивидуально и социально значимые ценности или предпочтения суть предмет эмпирической психологии и социологии морали; местоположение этих наук – в эмпирическом мире. (Мораль индивидуально или социально значимых ценностей есть то в них, что соответствует идеально значимым ценностям.) Психология морали и социология морали состоят из дескриптивных предложений и в качестве таковых они свободны от ценностей [wertfrei]; к тому же, посредством философского оправдания может оказаться, что не только ценности отдельных культур, но даже повсеместно распространенные моральные чувства и убеждения не имеют претензии на значимость [Geltung]. Более того, возможна дистанция даже по отношению к собственным моральным чувствам; вполне можно быть убежденным в том, что собственное чувство вины есть результат неудачной социализации и не имеет под собой никакого объективного основания. А попытку другого человека – использовать в свою пользу эти моральные механизмы – можно считать не апелляцией к моральным аргументам, а чем-то глубоко аморальным. Только крайний институционализм станет отождествлять дескриптивные высказывания о собственных моральных убеждениях с нормативными высказываниями [Hare, 1952, p. 165 ff.]. Следует считать заслугой французских моралистов, что они первые в европейской интеллектуальной истории концептуально выделили психологию морали как новую дисциплину, отличную от этики. Правда, первые моралисты вполне еще признавали абсолютные моральные нормы, на основе которых они критиковали морально-психологические механизмы. Это меняется только с приходом Ницше, которого следовало бы лучше всего назвать моралистом без морали. Разумеется, из-за различия между генезисом и значимостью даже самые жуткие открытия психопатологии морали ничего не добавляют к решению проблемы значимости. Даже если можно было бы доказать, что определенные моральные убеждения обусловлены известными неврозами, этим бы еще ничего не было сказано об истинности данных убеждений; на это всегда можно было бы заметить, что человеческая природа, к сожалению, настолько дурна, что к истине она может пробиться только посредством неврозов.
Гегелевские понятия «моральности» [Moralit"at] и «нравственности» [Sittlichkeit] будут в этой книге использоваться тоже как дескриптивные понятия. Под «нравственностью культуры» я понимаю ее этос, т. е., с одной стороны, совокупность главных, господствующих в обществе ценностей данной культуры, а с другой стороны, в особенности чувство коллективной идентичности; последнее возникает из общей уверенности в том, что эти ценности всеми признаются. Под «моральностью» я понимаю изоляцию отдельного человека, с одной стороны, от конкретных ценностей его нравственности, а с другой стороны, прежде всего от коллективной идентичности, возникающей из нравственности. Вследствие чисто дескриптивного применения этих терминов вполне можно говорить о нравственности национал-социалистической Германии или о моральности террористов-анархистов. Выражение «мораль моральности и нравственности» обозначает (в общем, что значит, независимо от конкретных социальных ценностей, с которыми они соединились в конкретной исторической ситуации) ту дистанцию (или близость) к коллективной идентичности собственной культуры, которую моральный человек должен иметь согласно рациональной этике.
Очевидно, что предложенная здесь терминология отклоняется от обычного словоупотребления. Слово «мораль» очень часто применяется дескриптивно. К примеру, «мораль буржуазной эпохи» означает то же самое, что здесь можно было бы назвать «нравственностью буржуазной эпохи»; в языке, положенном здесь в основу, «генеалогия морали» является бессмысленным выражением – ибо моральное столь же безвременно, как и предметы математики. Соответственно, достойную чтения книгу известного социолога морали следовало бы назвать «К генеалогии нравственности и морального восприятия». Поскольку нет более опасной омонимии, чем та, что ведет к смешению нормативного и дескриптивного уровней (ибо она, не будь замеченной, может порождать этический нигилизм), постольку здесь особенно оправдано право философа на нормированное словоупотребление. Ведь когда после критического нормирования ставят вопрос о причинах отклонения реальности от норм, – а в данном случае, стало быть, о причинах омонимии слова «мораль», – следуют лишь определенной максиме, которая будет обоснована лишь позже…. Эти причины глубоко обоснованы в метафизике, однако попытка в рамках нашего исследования прояснить эту проблему во всех подробностях (в чем она нуждается), помешала бы нам обратиться к вопросам, о которых здесь в первую очередь идет речь. Поэтому скажу об этом лишь вкратце следующее 25 . С одной стороны, непосредственно очевидной является следующая импликация: если бы не было никакого этического анализа морали социальных феноменов, тогда был бы лишен смысла вопрос о том, что д'oлжно делать из моральных соображений. Практическая философия, если она не желает от себя отречься, должна мочь претендовать на то, чтобы оценивать и нормировать индивидуальные и социальные феномены. С другой стороны, моральные убеждения суть сами психические факты; и к социальному миру не в меньшей мере относятся интерсубъективно признанные или только дискутируемые этические теории. Социология этики, т. е. анализ значимости этики внутри социальных систем, есть поэтому вполне легитимная в науке задача. И ясно, что социолог, хотя он и должен в качестве социолога понимать смысловое содержание этики (чтобы связывать ее с другими социальными системами), все же претензию этики на истину может игнорировать или даже должен игнорировать согласно определенному пониманию социологии. В известном смысле, то, что справедливо для этики, справедливо и для самой социологии; можно анализировать социальные рамочные условия, при которых возникает социология (а конкретнее – социология этики), еще не считая себя при этом обязанным признавать претензию этой науки на истину. Только когда возникает необходимость постоянно предполагать способность собственной деятельности к достижению истины, а эта деятельность совпадает при этом с рассматриваемой наукой, тогда образуются различия в смысле теории обоснования, на которые, впрочем, социолог (в качестве социолога) может и не обратить внимания.
25
Ср. еще к этому мои размышления: H"osle, 1990, S. 215 ff., 234 ff.
Все это следует признать, и все это, как мы еще увидим, более значимо для этики, чем полагают большинство этиков. Но заключать отсюда, будто этические теории можно заменить социологическими, есть с очевидностью ложный вывод. Он соответствовал бы умозаключению человека, который назвал бы книгой физический предмет определенного веса, на страницах которого распределена типографская краска. Это, бесспорно, тоже является книгой; и, без сомнения, могут быть ситуации, в которых разумный познавательный интерес состоит в том, чтобы воспринимать в книге это и только это. Однако это не значит, что сущность книги раскрывается в данных определениях. И подобно тому, как смысловое измерение превосходит измерение физического бытия, так и нормативное измерение выходит за пределы измерения простого смысла. Затемнить это измерение в одном каком-то контексте можно, но в других – абсурдно. Чтобы стало понятнее, в чем здесь суть дела, можно применить гуссерлевские термины ноэзиса [Noesis] и ноэмы [Noema], взятые, правда, без учета их заднего смыслового плана в философии сознания. Ноэзис есть акт сознания, в котором субъект нечто осмысливает, ноэма же есть предмет этого акта, предмет, который схватывается сознанием субъекта. Сходным образом, этическая теория должна отличаться от того, о чем идет речь в этой теории. Теория сама относится к эмпирическому социальному миру и может быть исследована согласно его категориям. Но ноэма этой теории, напротив, принадлежит миру чистых значений [Geltungen]; ею занимается этическая теория. Только сама теория, а не ее ноэма доступна социологической объективации. Хотя социология может обсуждать этические системы, от этого сама она этикой заниматься не может – так же как историк математики нуждается, прежде всего, в филологическом образовании, тогда как дальше развивать математику сам он не в силах. История математики есть филологическая, а не математическая дисциплина, даже если наличие известных математических знаний идет ей только на пользу; социология этики является разделом социальных наук, а не этики. Сравнение этики с математикой выбрано нами намеренно; ибо хотя этика, в отличие от математики, относится к эмпирическим сущностям, принципы, по которым она оценивает эти сущности, родом из мира чистых значений. Платон совершенно прав, когда он учит, что методы математического мышления, выходящие за пределы эмпирической фактичности [Faktizit"at], по сути своей родственны методам этики. Кто не способен подняться к сфере чистых значений, тот упускает суть этики.
Решение, которое предлагается здесь относительно соотношения этики и социологии, обнаруживает далеко идущие аналогии со спинозовским параллелистическим решением проблемы единства души и тела. Согласно Спинозе, взаимодействия между физическим и психическим не существует, и физическое можно каузально объяснить только из физического, как психическое – только из психического. При этом, однако, рассмотрение мира с позиции только одного атрибута является неполным. Соответственно, неполным является чисто этический или чисто социологический подход, хотя каждый из них в себе завершен. Можно трактовать этический аргумент как социальный факт, в частности, как оружие в борьбе за власть; однако вопрос о том, является ли этот аргумент законным, тем самым еще не решается: ни позитивно, ни негативно. Более того, именно из-за дополнительности обоих подходов всегда происходит так, что с помощью морального аргумента объединяются интересы самого разного рода; и следует считать примитивной ту форму «разоблачения», когда полагают, будто можно опровергнуть моральные позиции посредством демонстрации такого рода интересов. И наоборот, анализ аргументов, проводимый с позиции теории значимости [geltungstheoretische Analyse], ничего не говорит об их способности действовать в социальном мире; ведь чистые значения обосновывают другие значения, но они не причиняют ничего реального. Окажет ли влияние законный или незаконный моральный аргумент 26 – это зависит от способности восприятия социального окружения, а оно только в редких случаях бывает настроено исключительно на свойства, релевантные для теории значимости. В разреженном воздухе заоблачных чистых значений движутся лишь немногие люди, которые к тому же всю свою энергию должны направлять на познание, а потому редко доходят до действия. Более конкретные психические силы – как, например, моральные чувства или, по меньшей мере, сильное чувство самоуважения – обязательны, когда люди должны еще и действовать по этическим принципам. Если теория познания (включая логику) и этика – дисциплины,
26
Слово «аргумент» является таким же омонимическим, как и слово «предложение», которое может означать как языковую единицу, так и пропозицию, к которой эта единица относится. Но так как в контексте этой книги всегда ясно, в каком значении употребляется слово, я не утруждаю себя тем, чтобы различать терминологически между аргументом как выражением (только это или, точнее, только посредством этого можно действовать на других людей) и аргументом как значением выражения (только это может быть действительным [g"ultig] или недействительным).
Из сказанного вытекает, что ценностно-нейтральная социология приходит к такому же ошибочному выводу, что и бихевиоризм. Если последний при объяснении физического мира игнорирует психическое, то указанная социология пренебрегает нормативным измерением. Повторим, что обе эти науки нельзя уличить в пробелах в их исследовательском поле: этические основания не могут вызывать каких-либо изменений в эмпирическом мире; в лучшем случае это – реальное психическое постижение этических оснований, которое может нечто причинить. Впрочем, не является безосновательным мнение о том, что процессы в физическом мире (включая движения собственного тела) вызываются даже не посредством такого рода психических постижений, а благодаря сопровождающим это понимание состояниям мозга 27 . Однако ложным в указанных подходах является то, что они выдают за целое лишь части реальности, которые, правда, исследуются ими с большой точностью. Архаический человек одушевлял неодушевленное и оценивал вещи, в ценностном отношении нейтральные: это были ошибки, которые современная наука и этика с полным на то основанием исправили. Но человек архаики, по меньшей мере, знал, что психическое существует и что психическое начало человека сосредоточено в признании ценностей, которые суть нечто большее, чем только психические или социальные факты. Нейрофизиолог, разучившийся воспринимать свою внутреннюю сторону [Innenseite] 28 , или теоретик социальных систем, который все моральные аргументы выверяет на их социальную полезность, а на вопрос о том, какие из них по сути приемлемы, может лишь пожать плечами, – оба они в научном плане превосходят, конечно, архаического человека. Однако в смысле мудрости, интуитивного предчувствия целостности мира они ему уступают. И если утрата мудрости была ценой, которую необходимо было заплатить за прогресс науки, то возникает вопрос – не слишком ли дорогой была эта цена? К счастью, есть философия, которая старается объединить мудрость и науку; и только от философии, просвещенной в делах социальных наук, следует ожидать ответа относительно морали политики.
27
<…> Разумеется, проблема соотношения души и тела в этой книге разрешена быть не может.
28
Выражение ужасное, так как оно остается захваченным в той сфере пространственности, к которой субъективность как раз не относится. Но поскольку слово «субъективность» обозначает очень разные вещи, я использую упомянутое выражение, чтобы назвать то, что у Декарта значит «res cogitans».
Наши предыдущие рассуждения предполагали, что наряду с дескриптивным измерением существует и нередуцируемое к нему измерение норм. Сводимыми к дескриптивному измерению являются, как было указано, все фактические представления о ценностях и нормах; но мы видели, что отсюда еще не следует, что под это измерение могут быть подведены и сами идеально значимые нормы и ценности. Правда, тем самым показывается лишь возможность, а не необходимость некоей особой нормативной перспективы. Более подробная демонстрация этого относится к метафизике морали; а неоправданно расточительные рассуждения о сущности обоснований и возможности негипотетического познания не позволяют внести окончательную ясность в этот вопрос. Это не должно нас удивлять; ибо откуда же может взяться окончательная ясность, как не из последнего и безусловного начала, одним словом, из Абсолюта? Однако для развернутого обсуждения проблемы последнего обоснования, которая неизбежно встает перед тем, кто хочет выработать теорию нормативного, у нас здесь нет места 29 . Можно лишь, в общем, указать на неотвратимость [Unhintergehbarkeit] нормативного вопроса: тот, кто оспаривает законность этого вопроса, сам выдвигает нормативную претензию на значимость. Ибо он ведь не может не замечать существования нормативных теорий; но он полагает, что такого рода теории нелегитимны, – а это с очевидностью есть нормативное предложение. Истина, претензию на которую должен выдвигать для своей собственной теории каждый критик, сама является нормативной категорией, и любая попытка натурализовать эту категорию является бесперспективной уже потому, что всякая такая теория сама должна претендовать на истинность. Истина трансцендентальна – она есть условие возможности любой теории, а потому она не может внутри этой теории иметь такой же статус, как и эмпирические предметы. Можно, конечно, в рамках генетической или эволюционной теории познания объяснить, как некто приходит к тому, чтобы считать истинными определенные положения дел. Однако вопрос о том, являются ли эти положения действительно истинными, тем самым еще не может быть решен; более того, каждая такая генетическая теория, если она желает восприниматься всерьез, предполагает решение проблемы истины. Измерение значимости, доступное трансцендентальной рефлексии, невозможно подвести под измерение фактичности; более того, первое измерение предшествует последнему. Правда, на это можно было бы возразить, что истина является хотя и бесспорно нормативной, но лишь теоретико-нормативной категорией. Однако практико-нормативные, т. е. этические, требования связаны с теоретико-нормативными категориями гораздо более тесным образом, чем обычно полагают. Так, из неотвратимости истины непосредственно вытекает требование истины добиваться. Да, в первом размышлении о значимости [Geltungsreяexion], образующем начало философии, теоретико-нормативное и практико-нормативное измерения совпадают. То, что надо думать определенным образом – это логика и этика обосновывают в равной мере. Необходимая сообщаемость теорий открывает, кроме того, интерсубъективное измерение: тот, кто формулирует теорию, уже признает тем самым минимальную этику интерсубъективного поведения. Наглядно это обнаруживается в случае долга быть честным: очевидно, что тот, кто без особой на то причины оставляет за собой право на ложь, вряд ли станет с самого начала сообщать, что он считает ложь позволительной; ведь наиболее эффективной ложь оказывается в том случае, когда другой считает лжеца честным человеком 30 . Соответственно, теория, в которой ложь оправдывается без особого на то основания, не может быть сообщена – логика любой теории, к которой относится сообщаемость, принуждает к противоположному этическому предположению, т. е. к точке зрения, что ложь (за исключением особых случаев) непозволительна. В самом общем плане, в размышлениях такого рода заключена возможность обоснования универсализма.
29
Ср. об этом мои более подробные рассуждения: H"osle, 1990, S. 143 ff., 241 ff. Я особенно в этом месте отчетливо сознаю, как много в этой книге я предполагаю из того, что отклоняется от ходячих популярных мнений, и что я отчасти уже где-то в другом месте, отчасти вообще еще не обосновывал. Однако я не вижу альтернативы такому способу действия, коль скоро данная книга является книгой о политической философии, а не о метафизике.
30
Ср. паскалевское 16-е письмо к провинциалу: Pascal, 1966, а также Фихте: Fichte, 1971, S. 287.
Для кого эти, – признаемся, весьма абстрактные – аргументы в пользу неотвратимости нормативного не кажутся убедительными, тот мог бы поразмыслить о том, что оспаривание различия между нормативным и дескриптивным приводит к следующему выводу. Если бы какой-то реальной нравственности удалось утвердиться в глобальном масштабе, тогда бы не имело смысла в отношении к ней ссылаться на выходящую за ее пределы сферу морального; было бы совершенно бессмысленно характеризовать ее как «неморальную». Появись в свое время в распоряжении Гитлера атомное оружие, он бы, не раздумывая, его использовал и тем самым, пожалуй, выиграл бы войну. Национал-социалистическая нравственность, по всей вероятности, на долгое время определила бы собой ход мировой истории – с этим должен согласиться любой трезвый социально-научный анализ, и этике нечего возразить на это предположение. Но что представляется несносным в социологизме – так это то, что он вынужден идти на значительно б'oльшую уступку, утверждая, что Гитлер был бы тогда и в моральном смысле прав – а это высказывание значит существенно больше, чем упомянутое предположение. Тот, кто не желает капитулировать перед нормативной силой фактического, не может не признать трансцендентность морали по отношению к социальному. Кратологу совершенно ясно, почему все тоталитарные системы живо заинтересованы в отрицании любой трансцендентности морали 31 . С философской же точки зрения понятно, что восстановление автономии морального по отношению к фактическому социальному миру является первостепенной задачей, с которой современная европейская культура даже после преодоления национал-социализма и коммунизма далеко еще не справилась.
31
Нигде этот интерес не изображается так ярко, как в «1984» Оруэлла; в осознании этого главного момента намного больше, чем в других высказываниях, заключена гениальность предложенной Оруэллом теории тоталитаризма.
Но даже если признается самостоятельная сфера морального, встает вопрос о соотношении этой сферы с другими сферами. Рассуждения системной теории о подсистеме морали внушают мысль, что хотя и может существовать нечто вроде морали, последняя, если ей угодно, должна заботиться о себе самой, а не о других социальных подсистемах вроде права, экономики и политики. В сравнении с этим, надо четко придерживаться того принципа, что к сущности морали относится претензия на оценку любого человеческого действия (и бездействия) 32 . Хозяйственные практики, политические решения, правовые системы могут быть моральными или аморальными; и этика, избегающая их нормирования, придает безусловный характер морали как ее отличительный признак. Гипотетические императивы, с которыми имеют дело такие отдельные практические дисциплины, как медицина, техника или юриспруденция, всегда учат: «Если желаешь достичь здоровья, господства над природой или правовых гарантий, ты должен делать то или это». Напротив, сущность этики состоит в выдвижении следующего безусловного, категорического императива: «Ты должен делать то или это, совершенно независимо от того, чего ты можешь хотеть». Конечно, в условиях модерна этика должна понимать и в значительной мере (хотя и не полностью) легитимировать тенденции к автономизации отдельных подсистем общества. То, что экономика, прежде всего, заботится о своей платежеспособности – с этим морально можно согласиться, коль скоро только рационализация хозяйства делает возможным преодоление голода, а оно желательно и с моральной точки зрения. То, что армия первым делом стремится низложить противника, – это в справедливой войне следует только приветствовать. Однако решающим в моральном смысле остается то, что эти тенденции к автономизации, во-первых, имеют место ради легитимных целей и что, во-вторых, на их пути не приносятся в жертву блага и ценности, которые стоят выше, чем те, что образуют цели автономизации. Кто не готов и далее ставить вопрос о том, выполняются ли эти два критерия, – тот распрощался с моралью.
32
Тем самым, однако, ни в коем случае не исключается существование морально безразличного.