Море
Шрифт:
— Где твой папа?
— На войне.
— А мать?
— На шахте.
— А кто же за тобой присматривает?
— Я сама. Да еще тетя Хомок.
— А она дома? — спросил он и тут же почувствовал, как у него забилось сердце. — Разве она не ходит на работу?
— Нет, ходит. Да только сейчас Иштванка сильно заболел.
Он даже не попрощался с девочкой, одним прыжком очутился у третьей двери и, не стучась, рванул на себя ручку. Дверь сразу же поддалась, ее удерживала лишь веревочка. На кухне никого не оказалось. Печь стояла холодная. Из комнаты вышла женщина,
— Сын?
Она лишь кивнула головой: он, дескать, там, в комнате.
Иштван Хомок оторопело подошел к кровати. Вместо пухленького, лепечущего Иштванки перед ним лежал укутанный периной какой-то чужой мальчик с бледным худым лицом, со щетинкой на голове. Но, когда ребенок открыл блестящие от жара большие карие глаза, у Хомока сразу стало теплее на сердце. Он выхватил из постели ничего не понимающего, вспотевшего сына, прижал его к себе и принялся целовать.
— Что с тобой, любимый мой цветик, что у тебя болит, сыночек? — и было стыдно, что он не принес никакого подарка: ни пряника, ни игрушки, ведь он мог купить это в Ниредьхазе, вместо того чтобы бросать деньги на прилавок корчмы.
Мальчик устало смотрел на незнакомого солдата и, слушая его ласковый голос, чуть заметно улыбался. Но вот он закрыл глаза и застонал, тяжело дыша.
— Надо бы отнести его в больницу, — сказала жена, и это были ее первые слова, обращенные к мужу с момента, как он приехал.
— Что ж, отнесу.
— Недавно приходила знахарка. Смазала ему керосином горло, но не помогло. Это она посоветовала отнести Иштванку в больницу, боится, как бы он не задохнулся. Но у меня нет сил нести.
— Говорю же, что сам понесу.
До станции пять километров, а до больницы целых семнадцать, и не известно, ходят ли в такое время поезда. К тому же дул сильный ветер, шел мокрый снег.
— Попрошу у главного инженера машину, — сказал Иштван.
— Не сходи с ума.
— Я три года подыхал на фронте и неужто не заслужил…
— Перестань, Иштван, — ужаснулась жена.
Но он уже был не в силах сдерживать накопившийся гнев. Другой возвращается с фронта, жена подает ему обед, вокруг прыгают малыши. А у него один-единственный сын, да и тот умирает. Мальчик действительно задыхался, из горла вырывался свист.
Не сказав больше ни слова, Иштван выбежал за дверь, устремился через луг прямо к квартире главного инженера. Когда на первый стук никто не откликнулся, Иштван еще раза два ударил по двери кулаком, а затем, что было силы, дернул за ручку.
На сей раз в квартире кто-то зашевелился, щелкнул ключ в замке, и в полуоткрытой двери темной прихожей показался поджарый мужчина.
— Я за машиной, — начал Иштван, но тут же заметил, что перед ним не главный инженер. В испуге Хомок вытянулся, как по команде «смирно».
— Господин капитан, имею честь доложить, ефрейтор Иштван Хомок.
Гот ничего не ответил, лишь пристально посмотрел на него.
— Я искал господина главного инженера, господина Хайдока… Видите ли, у меня заболел сын, его надо отвезти в больницу. Я хотел попросить машину. Я сам ее поведу. Дело очень срочное. Мальчик чуть дышит.
Капитан Сюч по-прежнему стоял в дверях. Можно было подумать, что он оглох или не понимает венгерского языка.
— Я думал, что здесь живет господин главный инженер. Извините за беспокойство… Я не знал…
— Чего ты не знал, паршивый мужик? А? Пить Ференца-Йошку за победу — это ты знал?
Хомок так и остолбенел от удивления.
— А почему это ты шляешься по пригородам, как вор? Почему ты не на фронте, а? Покажи-ка свои документы. Не знаешь, что каждый приехавший на побывку солдат должен немедленно явиться ко мне?
Хомок дрожащими руками достал свое отпускное свидетельство. Пуговица на шинели никак не хотела отстегиваться под его непослушными пальцами.
— Что? Нет отпускного свидетельства, свинья?
Он выхватил документы из рук ефрейтора, но солдатскую книжку взял за самый краешек.
— Тьфу! Жирная, грязная. Разве ты солдат! Так и хочется посадить тебя на гауптвахту. Ну, ничего, я о тебе еще позабочусь. Марш отсюда!
Жена ожидала его во дворе.
— Значит, здесь уже не живет инженер?
— Я хотела предупредить, но ты убежал.
— Закутывай сына.
— Как?
— Я его на себе понесу.
Иштван карабкался на холм, и ему казалось, что у него не хватит духу добраться до вершины. Обессиленный ребенок почти не держался руками за шею. Он все стонал, задыхался при каждом вдохе, ощущал режущую боль в висках, в ушах, в сердце.
«Цветик мой дорогой! Сыночек мой родной! Как же мне бежать еще быстрее, как же тебе помочь? Что это за жизнь такая? Я три года пробыл на войне, среди тысяч смертей; все вынес; меня ранили, изнемогая, я все же вытащил из-под развалин своего дружка, после этого сам лишился чувств. А вот сына своего не могу сейчас спасти. Или это бог наказывает за пролитую человеческую кровь? Скольких настигла моя пуля, скольких детей я оставил сиротами?»
Он попытался думать о чем-нибудь ином. Ведь у других тоже болеют дети. Когда-то и его так же вот на спине нес отец к доктору, когда он сломал себе ногу. И так крепко срослась кость, что сейчас даже не чувствует, где был перелом, только если очень много ходит пешком или меняется погода… Но прерывистое дыхание и стоны ребенка будто напоминали отцу: «У тебя большее горе, у тебя большее горе». По скользкой грязной дороге идти было очень трудно. Да к тому же царила непроглядная тьма. До станции было еще далеко. Хомока страшила мысль: «А вдруг придется идти пешком до самого города?»
И тут он почувствовал что-то неладное. Все произошло так неожиданно, что он даже не понял, в чем дело. Остановился, оглянулся, но ничего не увидел. Он прислушался, но было совсем тихо.
«Это та, это та самая тишина!.. Сын! Боже праведный, сын!.. Его легкие больше не свистят… боже милосердный!»
Иштван сорвал с шеи платок, схватил ребенка в руки, всмотрелся в его лицо и принялся трясти…
— Иштванка!.. Сынок!
Тело мальчика было еще теплое, но уже совершенно безжизненное, руки обвисли, голова откинулась назад.