Морок
Шрифт:
— Потом я дважды выходила замуж. Один раз фиктивно, чтобы отстал этот чекистский выхлоп, а второй раз со всей полнотой серьёзно. За музыканта, кстати. К джазу он отношения не имел, но был уникальнейший пианист, имевший два музыкальных образования. Ах, как он играл, Алик! Как играл… Шопен и Рахманинов могли бы гордиться таким виртуозом, а я… Я просто млела. Если джаз был моим настроением, капризом, то классика в исполнении Сержа, так я звала своего Серёжу, была и остаётся сосудом души. Священным сосудом. Нам было так хорошо вдвоём, так хорошо, что кому-то это не понравилось. С подачи завистников Серёжу взяли, а на допросе ему переломали пальцы. Наверное, не стоит объяснять,
Сгустившаяся тень вечернего часа обводит темнотой глазницы и горбоносую переносицу Прасковьи Степановны, отчего та становится похожа на обтянутую кожей мумию. Олег, который не решается включить свет (старые люди удивительно похожи в экономии электроэнергии) не может взять в толк, как эта сухонькая старушенция могла когда-то питать симпатии молодых людей, пусть и в далёком в прошлом. Каким образом она могла являться предметом вожделения и желания? Через неделю-другую, баба Паша извлечёт из затхлого комода свой архивный фотоальбом, и Олег воочию убедиться по старым пожелтевшим фотографиям какие это были действительно смешные, суровые и статные мужчины Прасковьи Степановны. Где с улыбкой, а где с металлом во взгляде позировали они некогда неведомому фотографу. В одной из сложенных в беспорядке кип Олег и нашёл бабочку Мысю. Не сразу понял, что это она. Девушка была словно с экранов кино. Кино того времени. Кокетливые завитушки волос, наклоненная в грации голова и главное примечание: носик с еле заметной горбинкой, не такой как сейчас… Горбинка придавала шарм и прелесть и без неё красота была бы пресной. А уж то, что девушка красива, сомнению не подлежало.
— Это вы? — Олег всё ещё надеется на опровержение.
— Узнал? Неужели узнал? — Старушка явно польщена и готова комментировать находку. — Здесь мне двадцать третий и я на пике джазовой волны. Ах, какое было время, Алик! Какие люди! А как ты меня разглядел? Ведь во мне ничего того не осталось.
— Нос с горбиночкой и ещё… Глаза. Не сами глаза, а взгляд на фотографии. У вас бывает такой же взгляд, когда вы вспоминаете… о мужчинах.
Прасковья Степановна хохочет, а Олег заливается краской.
— Простите, не то хотел сказать…
— Да ладно, чего там. Оторва она и есть оторва! О-хо-хо… А я и не жалею ни капельки ни о чём! У меня была долгая и яркая жизнь, кою и другим пожелать не зазорно…
Она говорит ещё долго: о первых встречах и последних; о непутёвых детях, которые не кажут носа, поди, восьмой уж год; о болезнях, о существовании которых, она в молодости не знала. Говорит, и голос её трескучий не вяжется с портретом девушки на старой фотографии. Олег осторожно мнёт бумагу, разглядывая линии молодого лица, и вдруг его пронизывает глубокое до ужаса понимание. Осознание того, что время пошоркает и его. Обязательно пошоркает. Безжалостно и методично. Когда-нибудь он в больной оболочке дряхлого деда с трясущимися руками будет с убеждением рассказывать желторотому сосунку о своей боевой детдомовской юности. Тот будет в сторону ухмыляться и из вежливости кивать головой. Во, мол, заливает, старый хрыч… В том, что он станет хрычём, Олег был теперь всецело уверен. Как и в том, что станут хрычами все те, кто после него. И тот же, кстати, ухмыляющийся сосунок.
— У тебя есть девочка, Алик?
Олег выныривает из мыслей и растерянно моргает, с трудом постигая смысл сказанного.
— Ну, ты дружишь с кем-нибудь? — Уточняет баба Паша.
— Нет… Пока… нет. — Говорит волчонок и густо краснеет. Блин! Где он научился так краснеть!
— Прости мою старческую бестактность! Не хотела тебя смущать. — Прасковья Степановна кладёт поверх его кисти свою маленькую изрытую бороздами ладошку. — У тебя будет девушка, Алик! У тебя будет красивая девушка!
Волчонок поднимает глаза и хочет сказать что-нибудь ехидное и остроумное, чтобы сбить накатившее смущение. Однако натыкается на взгляд совсем не бабы Паши, а той озорной девицы, что приютилась в его руках в форме фотопечати.
«Фаву-фаву, фаву-фуа-а-а; фаву-фаву, фаву-фуа-а-а». — Щемит сердце приевшаяся мелодия.
Из пяти вторая -
… — Что, по-вашему, выразил Пушкин в отношениях Онегина и Татьяны? Какой подтекст, возможно, скрыт в строчках произведения на закате увядающей эпохи? Ну, кто ответит? Есть желающие?
«Аномалия» с выжиданием оглядывает класс и не найдя ни одной тянущейся руки, горестно качает головой.
— Лес рук. — Выдаёт она свою привычную поговорку и, склонившись близоруко над журналом, тыкает куда-то пальцем.
— Тогда пусть нам скажет Стеверченко Алексей!
Класс оживает общим хором выдоха и размытым облегченным смешком. Уж Алексей скажет так скажет. Этот всегда имеет в прикупе гору мнения, только задень и направь… А выдохнул так каждый потому, что не его сдёрнули отвечать и отгадывать какие-то ребусы, которыми нашампурил Пушкин свои произведения.
— Ну, Лёша! Что ты думаешь о…
— Да нету тут никаких скрытых смыслов, Амалия Леонидовна! Обыкновенная нескладуха в отношениях. Типично рядовой случай! Она вбултыхалась, то есть влюбилась, а он старый конь постеснялся её использовать. Удержался, так сказать, и воздержался. Значит, грит Сандр Сергеич, Онегин не конченная сволочь. Вот и вся фигня!
Класс ликующе взрывается хохотом. Хохмач «Стевер» не подвёл. Во, даёт!
Амалия Леонидовна картинно выгибает бровь и сердито кривит губу. Признак нерасположенности её ушей втягивать подобные инсинуации. Особенно по Пушкину. «Аномалия» — производная её имени, ставшая впоследствии и навсегда крёстным прозвищем. За глаза, разумеется…
— Линия твоя поверхностна, Стеверченко, как и убогий твой лексикон! «Нескладуха», «бултыхнулась» — ф-фу! Когда я вас научу облекать свои мысли в ясную литературную форму? Тем не менее, мнение есть, и я не скажу, что оно в корне неверно. Однако, мысль у Стеверченко до конца не развита и поэтому бедна. Кто хочет выразить её более детально? Кто хочет дополнить? Девочки?
Взгляд Аномалии скользит по опущенным головам учениц и неожиданно упирается якорем в открытый и безбоязненный взор Клишковой.
— Наташа?
Наталья давно ждёт этот якорь и знает что скажет. А руку ей мешало поднять чувство стадного пофигизма, называемое лаконично: «не высовывайся!»
— Тебе есть что добавить?
— Да, есть! Онегин, никогда не любивший, боится любви Татьяны Лариной. Он видит, что её любовь чиста и бескорыстна, а он считает, что сам так не сможет, не сумеет полюбить. Ведь он погряз в разврате высшего света, пропитался цинизмом больших городов. А Татьяна — непорочный цветок, не знавший греха и выросший в чистоте глухой деревушки. Онегин чувствует, что не сможет дать ей того, что она хочет. Чего она достойна… Во-от…