Морской узелок. Рассказы
Шрифт:
— Мерзавец! — закричал мичман. — Гадина! Цветков, бей его…
Сигнальщик ударил баталера. Он стоял на ногах и вцепился обеими руками в Цветкова, тряс его и, задыхаясь, бормотал:
— Мил друг, подыми «Ша, Живете, Добро»… «Ша, Живете, Добро».
Цветков схватил баталера за горло здоровой рукой и тряхнул. Из-за пазухи у баталера от толчка выпал сверток.
— Сидоренко! Что глядишь! Разряди винтовку! — крикнул Цветков, напрасно стараясь вырваться из цепких лап Сарыкова.
Часовой застонал от боли, подымая винтовку, и выстрелил в упор в голову Сарыкова. Баталер вскрикнул и рухнул
— Спасибо, браток! — похвалил товарища Цветков. — Ну-ка, помоги хоть маленько…
Двое двумя руками — Цветков левой, Сидоренко правой — связали флаг-фал и подняли флаг.
— Ура! Ура! Ура! — вспыхнули крики с разных сторон: матросы «Громобоя» увидели свой флаг, снова гордо реющий над кораблем.
Цветков поднял сверток, выпавший из-за пазухи Сарыкова, и показал Сидоренко:
— Видал, что гад придумал? Вражеский флаг хотел поднять! И когда слимонить успел? А мы с мичманом думали — начальство спрятало…
— Беги, Саша, друг, до подчаска. Скажи, что я вахты не в силах стоять… — надрывно просил Сидоренко.
Цветков засунул неприятельский флаг в пустое гнездо ящика, приговаривая:
— Мало что «не могу» — через «не могу» стой! Умри, а стой!
— Тошно мне! — простонал Сидоренко.
Взглянув в померкшие глаза товарища, Цветков прибавил:
— Жди, друг. Ты кругом глаз не води, на флаг смотри лучше, вверх, — легче будет.
Сидоренко поднял вверх голову и бледно улыбнулся.
Мичман Свиридов писал:
«…Оканчиваю письмо на берегу. Мы вернулись на базу, то есть вернулись «Громобой», «Россия». Мы потеряли «Рюрика». Но и противнику досталось! «Громобой» пострадал очень сильно во втором бою, когда мы выскочили вперед, чтобы заслонить «Рюрика». «Россия» тоже. Я выпишусь из госпиталя, наверное, раньше, чем «Громобой» выйдет из дока.
Из моего письма получился дневник — пошлю его тебе заказным сразу. К случаю с флагом надо добавить забавную трагикомедию с Цветковым. Когда Сидоренко управился с Сарыковым, а я потерял сознание не столько от ран, сколько от угара — этот новый их порох дает прямо ядовитый дым! — Цветков решил, что я убит наповал. Топорков лежал на осевшем мостике с размозженной головой. Что Сарыков убит, тоже не вызывало у Цветкова сомнений: баталер висел на поручнях, как Петрушка в кукольном театре. Цветков пошевелил меня. Лицо мое было сплошь залито кровью, и он решил, что я убит.
Решив так, он пошел на перевязку. Очередь дошла до него не скоро. Когда его перевязали, уже наступила ночь. «Громобой», следуя за флагманом, шел с потушенными огнями. Стало пасмурно. Накрапывал дождь. За первой мачтой Цветков увидел: на палубе лежат несколько человек, укрывшись от дождя брезентом с головами. И Цветков решил тут соснуть; улегся с краю, накрылся брезентом и заснул.
На рассвете уснувших под брезентом накрыли большим кормовым флагом, а утром после уборки из котельной натаскали колосников и начали, раскрыв, обряжать спящих для погребения. Увы! Они спали вечным сном!
Уже многих зашили в саван и привязали к их ногам чугунные колосники. Черед дошел и до Цветкова — его хотели тоже закатать в парусину. Тут он проснулся. Сел и начал отчаянно ругаться. Братва отпрянула в испуге — думали: мертвый воскрес. «Чего ты лаешься в такой момент?!» — закричал на Цветкова боцман.
«А я отчего рассердился? — объяснил мне потом Цветков. — Ведь я лег с краю; очнулся, гляжу — рядом со мной Сарыков. Всю ночь с мертвым гадом пролежал. Тьфу!»
Матросы, узнав дело, возмутились. Труп предателя крюком, чтобы не пачкать рук, бросили в море акулам на съедение.
Убитых товарищей, как обычно, схоронили в море, спустив по наклонной доске за борт. Наш «веселый батя» — так зовут у нас корабельного иеромонаха, отца Мирона, — наскоро отпел погибших и не преминул сказать довольно длинную проповедь.
По статуту военного ордена, Цветков имеет неоспоримое право на Георгиевский крест. Я письменно подтвердил его стойкое поведение в бою. Он не уронил андреевского флага. Вероятно, дадут крест и Сидоренке.
Мечтаю после выписки из госпиталя получить отпуск. Поеду в Питер! Увижусь, любимая, с тобой!»
КРАСНЫЙ БАКЕН
На берегу реки
Максим, съежась, сидел на возу и почти спокойно смотрел, как положили на телегу и покрыли брезентом, словно мертвых, отца и мать.
Каждое утро увозили больных, и еще никто из них не вернулся обратно.
Больше месяца стоят табором беженцы под городом, по волжскому берегу. Спасаясь от наступления казаков, снялись со степных хуторов, чтобы уйти куда-то за Волгу, в такое вольное место, где нет войны.
Волга стала преградой. Сначала ждали переправы, посылали в исполком просить — обещали. Да где же переправить десять тысяч возов! Беженцы стояли на берегу, ломали заборы и сараи и жгли по ночам, дрожа от лихорадки, костры…
И Максима знобило. И хотелось ему сказать тем, кто забрал на воз отца и мать: «Возьмите и меня». Не взяли бы. Остался один. А дядя Игнат — разве он чужой?
Дядя Игнат посмотрел, как мальчик пытается прикрыть на груди прорехи старой свитки, и сказал:
— А чтоб и тебя холера забрала!..
Да, вот если бы Максим заболел холерой, его бы тоже увезли в больницу. А с ним «трясця» — это всех бы надо забирать, всех на берегу трясет лихорадка.
Дядя Игнат ушел куда-то. А Максим боялся сойти с воза: волы хотя и исхудали так, что мослы торчат, но все же свои — у них добрые морды и темные печальные глаза. Впустую жуют жвачку. Кругом все чужие: всех, кто знал Максима, тоже свезли в больницу.
Только воз, да волы, да плуг, опрокинутый вверх поржавелым лемехом, — свое… В пыли берег — серый, серые на нем дома, и серые, полуживые среди табора бродят люди, роясь в кучах — нет ли чего съестного. Видит Максим, что ребятишки вылавливают у заплеса из воды арбузные корки и жуют их, и хочется ему тоже, да боится кинуть воз: ведь теперь хозяин-то он… А хочется есть и пить.