Московиада
Шрифт:
— Ваня, — губами сказал он. — Впустишь?
Он был почти такой же, как тогда, только желто-бледный, с черными кругами под глазами, с тоненькой красной струйкой, бежавшей из угла рта и исчезавшей где-то под подбородком.
Ты открыл окно.
— На всех этажах окна заклеены, и только у тебя нет, — сообщил Руслан, садясь на подоконник.
— Тебе не холодно? — спросил ты. — Ведь зима.
— Мне не холодно. Мне — никак, — был ответ.
— А вообще, как там?
— Когда-нибудь узнаешь. Все не так, как вы себе тут представляете.
— Ты хорошо сохранился.
— Спасибо. Меня
— Чего ты пришел?
— Тянет в знакомое место. Знакомые запахи. Ты. Вспомнил про тебя.
— Спасибо. Кстати, меня зовут не Ваня.
— Я знаю, Ваня.
— Глупая вышла смерть, нет? — спросил ты.
Руслан махнул рукой:
— Она ничего не изменила на этом свете. Мой отец известный кинорежиссер, ему дали премию.
— Может, выпьешь водки?
— Спасибо, не употребляю.
— Я забыл…
— Пустое. Сегодня лечу в Симферополь. Там моя девушка. Утром она подумает, что я ей снился.
— Хочешь мою зимнюю куртку? У меня есть еще одна.
— Перестань, камандир. Я не чувствую холода. Мне все равно. Ты даже не представляешь, насколько может быть все равно.
Но в комнате становилось холодно, и он понял это.
— Не буду тебе мешать. Бывай. Когда-нибудь, может, встретимся.
— Конечно. Хотя я не верил, что вы существуете…
— Существуем? — он с сомнением покачал головой. — Кто его знает. Понимаешь, ты был последним, кого я видел, когда был живой. Ты у меня навсегда в глазах остался. Твое изображение. Если посмотришь близко мне в глаза, то увидишь себя. Я думал, ты успеешь поймать мою руку…
— Прости, старик.
— Пустое. Так должно было случиться. Жаль только, что все это немного лажово выглядело: разбрызганный мозг, обломки ребер, бедренная кость, вылезшая откуда-то через кишечник… Но не я первый, не я последний. И это главное. Закрывай окно, Ваня…
Он сделал плавный, невесомый шаг в сторону и ступил на лестницу.
— Закрывай окно, — повторил он.
Ты сделал все, как он сказал, и даже задвинул шторы.
По ночам вокруг общежития что-то творилось. Ты слышал иногда крики, суету, кто-то кого-то бил. Иногда начинала знакомо гудеть пожарная лестница. Ты напряженно вслушивался в приближающиеся звуки. Четвертый, пятый, шестой этаж. Будет ли седьмой? Меня здесь нет, повторял ты. Меня нет. Нет. И с головой накрывался одеялом. Тебя не было.
Вот тебе на, глупый Отто фон Ф., вот что значит идти в душевую, забыв о том, что двери комнаты не стоит оставлять открытыми! Теперь они сидят у тебя, все втроем, курят себе по-хозяйски, болтают и ржут. Рожи опухли, но настроение отличное. Ближайшие твои друзья. Вчера вы вместе пьянствовали до полвторого ночи. Восемь стопятидесятиграммовых коньяков, купленных в овощном, две шипучки «Салют» плюс еще два польских «полонеза», выигранных на бильярде у какого-то новосибирского лоха в Цэдээле. Окончание следовало в общежитии. Медицинский спирт из стратегических запасов. Разбавляли сначала пепси-колой, и это напоминало арманьяк. По окончании пепси-колы в ход пошла сладкая вода «Саяны», но ты предусмотрительно уклонился от этого аттракциона. И, должно быть, хорошо сделал.
Безусловно, все они теперь страдают и караются, но не каются, а наоборот — жаждут пива и зрелищ. А где можно отыскать пиво и зрелища? А отыскать их можно в пивбаре на улице Фонвизина, российского драматурга-классика. И ты, к слову, еще никогда там не был. И сегодня еще есть возможность попасть туда, а завтра уже будет поздно.
Вот какие они, твои братья по духу, то есть по спирту. Юра Голицын, сорокалетний поэт, образование высшее, но потом тюремное, хоть в глазок он заглядывал не со стороны камеры, а со стороны коридора. То есть не совсем чтобы и надзирателем был, легавым, но и печень никому не отбивал — наоборот, был воспитателем, хоть и этого не выдержал в конце концов: отпустил бороду я подал рапорт на увольнение. Стихи теперь пишет довольно саркастические, к примеру: «Размышления в кооперативном туалете». Внешне напоминает Ивана Сергеевича Тургенева, но начинающего и гораздо более благородного, чем настоящий.
Номер два. Арнольд Воробей, украинский юг, русскоязычное население, драматург-шестидесятник, популярный среди женщин, но не более того, тоже бородач, только хемингуэевского типа, профессиональный актер, пьяница, клоун и картежник, искренняя душа, сообразительный, еще раз пьяница, пройдоха, верный товарищ, шалопут, танцор и мочиморда, кулинар, мясоед, сластолюб, в театре играл Юлия Цезаря, монологи которого произносит и сейчас на определенной стадии застолья, разбавляя их при этом латинизмами, матерщиной и цитатами из партийных документов. Часто засыпает одетым и совершенно обессиленным, но просыпается раньше всех.
Третий — это, конечно, Ройтман, но не тот, который работает на русской (хе-хе) «Свободе». Он еврей. Он будет последним евреем, который когда-нибудь покинет эту землю, но когда-нибудь все-таки покинет. Черновцы уже не те, что были, даже Одесса уже не та. У него пышные с сединой волосы и глаза, в которых живут отблески всех поколений от Адама до Христа. Его поэзия похожа на местечковое лето — в ней полно травы, старых камней и сладкой пыли. Полно маленьких парикмахерских и поросших забвением кладбищ. Это скрипка соло. Вчера его стошнило уже после спирта с «Саянами».
— О, уже отмылся, дарагой? — приветствует твое появление в собственной комнате Тургенев-Голицын.
— И даже дважды, — отвечаешь ты, но им этого не понять.
Постель у тебя еще не убрана, и ты, будто ненароком, садишься на нее. А все потому, что вместе с обменённой постелью тебе недавно попалась простыня, на которой, судя по всему, кто-то кого-то лишил невинности. И пятно не отстирывается. Так что лучше прикрыть его, чтобы не было лишнего трындежа по этому поводу.
— Неплохо было бы позавтракать, — говоришь на всякий случай.
— И я про то же, — подхватывает Юлий Цезарь. — Мы вчера договаривались про Фонвизина?
— Вчера мы могли договариваться про что угодно. Даже про государственный переворот. — Ты стараешься как-то этому противостоять, ведь у тебя столько дел, ведь этот заплыв в Пивное море добром не кончится, ведь это будет очередное поражение твоего духа в борьбе с искушениями и бестиями, гарпиями и фуриями, но, как всегда, бесхребетный, ты уже знаешь, что никуда не денешься.
— К тому же у меня мокрая голова.