Московиада
Шрифт:
Но она что-то такое неведомое делает, какое-то незаметное внутреннее движение, что-то такое изменяет там, в себе, она знает всякие древние штучки, способная была девушка, хорошо училась, утонченные в любви жрицы готовили ее для чернокожего длинноногого принца на специальном запретном острове, они совокуплялись на пальмовых листьях, и ты находишь возможность удержаться. Только вот голос, голос! Он таки доконает тебя, он не даст пробежать эту саванну до конца как следует. Он входит в тебя, как пар, — в твою кожу, значительно более светлую среднеевропейскую кожу. И теперь — как последнее спасение — закрыть глаза. Потому что и для глаз слишком много всего — звезд в черепе, молний, и этого шоколада, и этих горячих потоков с небес. Однако и под закрытыми веками оно все оживает, пульсирует. И ты содрогаешься вулканно и, услышав-таки собственный голос, понимаешь:
…В раздевалке снова обматываешься полотенцем. Слизываешь остатки шоколада с губ. Выглядываешь в коридор почти уверенно, хоть и отмечаешь удивленно про себя, как легко и властно вернулась реальность. Держишься ближе к стене и так несколькими прыжками возвращаешься в мужскую зону вселенной. Хотя прыгаешь не только из осторожности. Скорее, как охотник, который только что победной стрелой повалил золотую лань.
…В раздевалке снова заматываешься полотенцем. Здороваешься во второй раз с Новокаином, который опять кудлато вылазит из своего логова и предлагает «стихи». Вешаешь полотенце на крючок. В душевой тем временем появилось несколько монголов. Пофыркивают, будто кони, смывая пыль Великой Степи с жилистых плечей. Они скакали целую неделю, везли ханскую грамоту, молодые зубатые всадники. Кривоногие лучники.
Еще раз намыливаешься. И тогда слышишь, как там, за стеной, она опять начинает петь…
Разочарование навеки поселилось в этих стенах, которые, к слову, никогда не покроются мемориальными досками. Но дело не в этом. Дело в другом — это дом, где разбиваются лбы. Местные сюжеты настолько однообразны и повторяемы, что речь идет, очевидно, о мифе. Или о схеме из двух-трех вариантов. Вот один из них.
Семнадцатилетний лирический юноша, назовем его Слава, сочиняет рифмованные строфы, которые записывает в общую тетрадь и прячет в секретном месте под бачком унитаза. Стихи, как правило, носят названия, производные от романтических женских имен: «Аэлита», «Консуэло», «Анготея», «Айседора», «Лолита». Конечно, под ними скрывается одно и то же существо, скорее всего Люся или Нюся, одноклассница, которая и не догадывается о существовании в природе таких вещей, как сублимация.
Наступает день, когда юноша Слава тайно отсылает стихи с женскими названиями, эти душевные поллюции, на конкурс в московский институт. В начале весны он покрывается прыщами и веснушками, и именно тогда из Москвы приходит ответ. Млея от нетерпения, Слава разрывает конверт и узнает, что успешно прошел творческий конкурс. Всесоюзных масштабов фамилия, известная ему из школьных хрестоматий, стоящая в подписи, заставляет нашего лирика прямо-таки обалдеть от счастья.
Летом он покидает свой завшивленный, зачуханный, свой задрипанный Партизанск или Мухосранск, город химиков, и выдвигается на завоевание Москвы. Фотокарточку с Люсей-Нюсей прячет в самых невероятных местах.
Ему, конечно, удается поступить. Но на этом и заканчивается вся поэзия. Дальше — даже не проза. Стихи пошли прочь, потому что так захотел Тот, Кто их диктует. Любовь к Люсе исчерпана, поскольку Слава понял, что она тоже ходит в туалет. На лекциях и семинарах мухи дохнут от тоски. Посещать всякие жидовские театры или читать забрызганного слюной Мережковского он просто не создан. Умиляться Василием Блаженным или Мавзолеем вечно не будешь, к тому же — чему там и умиляться? И он постигает нечто другое: суровую, как мачеху, общежитскую науку жизни. Неделями не пересекает границ своего этажа, а если и пересекает, то только для того, чтобы притащить для друзей бухла от вьетнамцев или из удачно расположенного рядом таксопарка. Спит иногда в непосредственной близости от мусоропровода, иногда головой к умывальнику, ногами на север. Алка с отрезанной правой грудью делает его мужчиной, от чего он надолго теряет всякую охоту. Вольдемар же из Даугавпилса, ветеран молодежных движений и паломничеств на Восток, пробуждает в нем бессонное влечение к анаше. На третьем курсе лирический Слава уже напоминает растоптанного судьбой педераста с болящим телом и опустошенной душой. Иногда он крадет кусок мяса из чужой кастрюли на общей кухне. От него исходит стойкий запах мочи и самого дешевого табака. До пятого курса он еще старается что-то с чем-то зарифмовать, но выходит из этого всякое говно. Конечно, оно всегда было говном, как в известном анекдоте про чукчу. Настает день, когда он готов резать себе вены. Ну да ничего, ничего.
Существует еще вариант «национальных» (то есть нероссийских) поэтов. Каким-то чудом эти кавказцы поступают
И такова жизнь в это проклятой дыре, литературном общежитии, выдуманном системой для оправдания и самоуспокоения, в этом семиэтажном лабиринте посреди ужасной столицы, в загнивающем сердце полусуществующей империи. Потому как хоть и говорит российский поэт Ежевикин, что он кончает от одного только слова «империя», однако всему хорошему наступает когда-нибудь хана, и ты, Отто фон Ф., просто хребтом чуешь, как трещат все ее швы, как разлазятся во все стороны страны и народы, каждый из которых обретает теперь значение целого космоса или, по меньшей мере, континента.
Вот и с водкой — чем дальше, тем больше проблем. Ее почему-то — впервые в российской истории — недостает на всех. Ее приходится завоевывать ценой многочасовых стояний в очередях, толкотне, трясучке, ценой самоотречений и самоутрат. Может быть, всю наличествующую в империи водку теперь выпивают какие-то кремлевские великаны, а может, ее складывают в тамошних глубоченных подвалах на черный день, тем временем как плебсу, то есть народу, хоть на самом деле не народу и даже не плебсу, достаются жалкие слезы — эдакие отхаркивания пищевой промышленности. Убийства в водочных очередях стали чем-то столь же привычным, как — участники взятия Берлина не дадут соврать — смерть на фронте от вражеской пули. Водка сделалась абсолютом, священным знаком, небесной валютой, алмазами Голконды, чашей Грааля, золотом мира.
Года полтора назад, поздней осенью, ты ворочался в постели до трех ночи, никак не в состоянии заснуть, но не по каким-то поэтическим причинам типа любви, ностальгии, мировой скорби, звездной тоски, а также сомнамбулизма, а по неким другим причинам, которые и причинами назвать неловко. Но, услышав деликатный стук в дверь, решил было, что совершенно кстати не уснул. Потому что, как информировали тебя в свое время, в этом общежитии, где даже стены и стулья пропитаны дешевым скользким развратом, есть много таких бродячих девушек, которые ночами просто ходят от дверей к дверям и ищут себе суженого. Особенно же привлекает этих фендюрок этаж седьмой, где обитают богатые члены. То есть члены братских союзов писателей, включая среднеазиатские и закавказские, утонченные в камасутре. К тому же каждый из них имеет свою отдельную комнату, то есть обитает в суровом мужском одиночестве. Так что ночью нет нужды перелезать в чужую постель, чтобы всем досталось любви поровну, как это бывает в комнатах, заселенных студентами, на нижних этажах. Кроме того, обитатели седьмого этажа, как правило, старые и добрые, у них можно прожить даже с неделю, если тебя приперла денежная блокада или по всем шалманам разыскивает районная милиция. Так и появлялись на седьмом этаже эпизодические девицы с неизвестных окраин, подцепленные в пивбарах или гастрономах, настоящие подруги и вдохновительницы многих южных акынов, от которых все же в один печальный день шли они прочь, прихватив что-нибудь материальное на память.
Вот и ты, Отто фон Ф., в бессоннице своей решил, что настала и твоя очередь, и этот стук в три ночи означает, что сейчас у тебя будет гостья, совершенно возможно, даже венерическая. Но, открыв дверь, видишь не юную бродяжку с немытыми волосами и красными, как знамя, губами, а довольно приятного внешне и не в меньшей степени пьяного парня.
— Камандир, — сказал парень, — прости, что так поздно. Но я очень хочу водки.
— И это все? — спросил ты, Отто фон Ф., разочарованный в своих надеждах.